Совесть
Шрифт:
— Кончили молиться? Поехали, Каландар-ака.
Каландар открыл глаза, посмотрел вдаль. Туда, где над пологими холмами на фоне светлеющего неба глухой стеной поднималась темная полоса зеленых садов.
Щемящее предчувствие беды не проходило. Досадуя на себя, Каландар рывком поднялся, легко вскинул сильное тело в седло и, борясь со все возрастающим чувством тревоги, пустил аргамака вскачь.
Эпилог
Осенний день восемьсот семьдесят второго года хиджры[39].
Большой караван — сто
Во главе каравана ехали четверо всадников. Четверо замыкали караван.
Могучие самцы-верблюды везли главные тяжести; ярко сверкали на солнце и мелодично в такт движению звенели медные колокольчики на шеях величавых животных. Много было в караване лошадей, в том числе благородных кровей, а также ослов и мулов… Люди в караване тоже были очень разные: важные вельможи, гарцевавшие на конях, в то время как жены их восседали в крытых шелком арбах, богатые купцы и купцы победнее— уж, конечно, без них и караван не караван; охрана, необходимая во всяком сколько-нибудь дальнем пути; бедный люд оседлал ишачков; дервиши топали пешком — поднимали пыль, покачивали дырявыми своими колпаками, славили аллаха.
Резко выделялись в караване двое в темных бархатных тюбетейках — знак мударрисов, — на которые были накручены легкие чалмы, в белых халатах — ридо — без рукавов поверх суконных чекменей. Один по возрасту подошел, пожалуй, к семидесяти, но выглядел бодро, снежно-белая борода подстрижена коротко, да и весь вид его прибранный, не по-стариковски подобранный. Второму, видно, лет пятьдесят, но он тоже выглядел моложе своего возраста, может, из-за отсутствия хотя бы единого седого волоса.
Благообразный худощавый старик, сдвинув широкие брови, что столь шли к его смуглому волевому лицу, напряженно всматривался то назад, туда, где остался Самарканд, то в гряду Ургутских гор, что тянулась по правую сторону от каравана; спокойная иноходь коня, на котором ехал старик, давала возможность для такого разглядывания, но во взглядах всадника были и беспокойство, и какая-то нерешительность.
Караван пересекал очередное плоскогорье, когда неподалеку показался кишлак Карнаки-тепе, и тогда старик свернул налево и стал отъезжать от большой караванной тропы.
— Мавляна Али Кушчи! Куда вы?
Благообразный старик обернулся, крикнул:
— Не опасайтесь за меня, есаул. Не сбегу!
Есаул чуть смутился, прокашлялся, потом снова крикнул:
— Боюсь, чтобы вы не отстали от каравана, почтенный.
— Не беспокойтесь. Я помолюсь и догоню вас.
Воин проехал вперед, а спутник старика приотстал и присоединился к нему. Али Кушчи, приставив ладонь к бровям — старый, привычный жест, — долго вглядывался в Ургутские горы. Вздохнул, слез с коня. Спутнику своему сказал:
— Мирам Чалаби подъедет сюда. Вы, мавляна Каши, ожидайте его здесь, хорошо? Я же скоро вернусь.
Медленно зашагал он вниз по лощине, к поляне у подножия холма.
«Вот она, та низина, то самое место!» Да, и тогда стояла осень. Только поздняя осень.
Да, да, будто это было вчера: звучат наставления устода — вся его надежда на него, на Али Кушчи… Впрочем, в тот последний роковой час устод Улугбек вспомнил и про любимца своего, мавляну Мухиддина…
Али Кушчи закрыл глаза. Жуткое, навеки запечатленное видение вдруг встало перед его взором…
Во мраке достиг Али Кушчи дома Ходжи Салахидди-на. Сколько бы Мухиддин ни совершил недостойных поступков, Али Кушчи не мог не навестить его, узнав о расстройстве разума мавляны, о том, что тот закован в цепи.
Странно, двустворчатые, обитые железом ворота в особняке ювелира, обычно накрепко запертые и с тщанием охраняемые, стояли распахнутыми. Под навесом у ворот, где всегда дежурили сторожа, было пусто. Огромный, как дворец, дом ярко освещен; по двору сновали женщины с кумганами и тазами.
«Что тут происходит? Стряслось что-то?» Али Кушчи поспешил к согнутому маленькому старичку, вышедшему во внутренний двор. Этот тщедушный старичок и был тот самый гордый, знаменитый ювелир Ходжа Салахиддин! Увидев Али Кушчи, он разрыдался:
— Помогите нам, мавляна… Лекарь… Там лекарь!
Али Кушчи несмело открыл дверь в комнату мавляны Мухиддина.
Возле постели, на которой бесчувственно лежала, рассыпав волосы по подушке, молодая женщина, суетилась старушка и сидел на корточках худощавый человек в островерхом белом колпаке табиба. Он быстро обернулся к вошедшему Али Кушчи, развел руками, сказал что-то старушке.
Это была нянька Хуршиды-бану, а молодая женщина— о аллах — сама Хуршида. Что сказал табиб, этого Али Кушчи не слыхал, но тотчас догадался, когда через мгновение весь дом потряс вопль старухи.
На пороге появился Салахиддин-заргар, спотыкаясь, сделал несколько шагов и плашмя рухнул перед постелью внучки.
— О-о-о! Цветок моего сада! Увял, увял!.. Почему я не умер вместо тебя?! О-о, моя последняя надежда! Кому теперь я отдам… все это? Этот дом. Все, что есть в этом доме… О, несчастный я!..
Дверь с резким стуком распахнулась, и в комнату вбежал мавляна Мухиддин. Рубашка его из грубой ткани была разорвана и обнажала костлявую грудь. Высоко задрав куцую бороденку и странно подергивая головой, мавляна Мухиддин рассмеялся и сказал:
— Свадьба? Что такое? В нашем доме свадьба, а меня на нее не приглашают?
Он перевел взгляд с застывших в ужасе женщин на постель. Мгновение стоял, всматриваясь. Потом в глазах его мелькнуло что-то осмысленное. И лицо преобразилось трижды: лицо безумца, отталкивающее, дикое, лицо человека, сильно напуганного, наконец, лицо страдальца. Мавляна Мухиддин вновь посмотрел на Али Кушчи, на отца, на женщин, на постель.
— Доченька!!
Мавляна Мухиддин простер к телу Хуршиды руки, опутанные цепью, споткнулся о таз, с грохотом упал на пол и забился в припадке…