Советник
Шрифт:
— Туше. Что насчет Тедди?
— Он еще в школе, в Бэйтон Руж. Я не уверена, что он намеревается делать. Не похоже, что у него слишком много вариантов.
— Как у богатого, красивого молодого человека, как Тедди, не может быть множества вариантов?
— В зависимости от того, что скажет Суверен. Если Оукмэн решит, что Тедди должен быть адвокатом, тогда он отправится в юридическую школу. Если решит, что врачом ему будет лучше, тогда это будет медицинская школа.
— Суверен обладает такой властью?
— Большей, чем ты можешь себе представить. Кто,
— Что? Пока что? — Я не хотела, чтобы она останавливалась. Все это было для меня ново, и я изголодалась по информации.
— О, ничего. Я не должна была говорить. Это древняя история. Просто… об этом не говорят. Особенно, в доме.
— Если это древняя история, то почему ты не можешь говорить об этом? Какой от этого может быть вред?
— Мистер Люций должен быть дома через пару дней. — Я уже поняла, что изменение темы Рене означало конец разговора, несмотря на мои многочисленные неудачные попытки сделать иначе.
Была только одна часть дома, которую мы никогда не посещали — верхний этаж.
— Он в основном закрыт и не убран. На самом деле, туда никто не поднимается. Больше нет. — Рене всегда отводила меня в сторону от лестницы на третий этаж, даже когда я нерешительно ставила ногу на первую ступеньку, ведущую наверх. Ступеньки не были пыльными, и я почувствовала, что поспешное объяснение Рене скрывает нечто большее. И опять-таки, этот дом был полон секретов, и тот, что скрывала Рене, не последний из них.
Через несколько дней мы с Рене бездельничали в библиотеке. Я все еще не видела Люция или Вайнмонта с момента моего выздоровления. Иногда я задавалась вопросом, что делал Вайнмонт, где он был. Затем напомнила себе о шрамах на спине, и направила мысли в другое русло.
Рене сидела под пледом и читала, пока я пыталась рисовать. Она заказала все инструменты, которые я только попросила, чтобы я снова начала свое творчество, но третий день подряд я просто смотрела на пустой холст.
Раньше я хотела, чтобы все, что я чувствовала, выливалось на холст. Теперь мои эмоции словно превратились в чересчур злобный сумбур, из которого не вышло бы ничего, кроме подражания Пикассо. Куски разбросаны повсюду, что отражало то, насколько я разбита внутри.
Моя спина исцелилась. Она больше не причиняла страдания и не болела, но я знала, что она не осталась прежней. На ней появились шрамы. Каждую ночь Рене втирала какой-то специальный крем, который она заказала у Джульетты. Она сказала, что мои шрамы уже видны гораздо меньше, чем ее собственные. Даже тогда она не рассказала мне о своем годе в роли Приобретения, и о том, почему она осталась здесь, в этом доме.
Пока я потерялась в своих мыслях, мои руки работали на холсте сами по себе. Прежде чем поняла, я нарисовала одну суровую линию, затем другую, затем еще одну. Я работала лихорадочно, набрасывая эскиз тела, невероятно худого и втянутого, и покрытого пересекающимися линиями. Нарисовала, принялась штриховать, пока изображение не появилось на белом фоне таким, каким оно родилось у меня в голове.
Рисунок был жутким даже без цвета. Голова женщины была наклонена в сторону. Рука с хлыстом отведена назад, словно агрессор стоял перед ней там, где я, по эту сторону мольберта, в жажде ещё большего насилия. Когда я, наконец, решилась закрасить, смешав небрежно цвета, я поняла, что был уже поздний час. Рене уснула на диване, книга лежала на ее мягко поднимающейся и опадающей груди.
Я осторожно разбудила ее и отправила спать, прежде чем вернуться к своей работе, намереваясь завершить то, что начала. Я нанесла гладкий слой малинового цвета, позволяя краске стекать вниз полосами, прежде чем приняться за них кончиком кисти. Оставив эту часть высыхать, я начала работать над краями и фоном. Провела рукой по своей длинной юбке, оставив отпечаток краски, которую, как я знала, никогда не выведу.
Лозы в черном и зеленом цвете, спутанные, скрученные, подобно змеям, вырастали под моими мазками. Они выглядели такими ядовитыми, как я и хотела, угрожая с холста, пытаясь попробовать малиновый на переднем плане. Они обернулись вокруг лодыжек и запястий обнаженной женщины.
Когда я закончила, то отошла, окидывая картину критическим взглядом. Стемнело и нужно было еще очень многое доделать, но там, под карандашом и краской, жила моя душа. Тьма, заразившая меня, перешла на кисть, а затем вылилась в линии на холсте. Если вытащить эту тьму из меня, перестанет ли она гнить?
— Передано как нельзя более точно.
Я повернулась. Вайнмонт стоял позади меня, так близко, что я не знала, как не услышала его. Он снова был выбрит, собран. На нем был костюм, галстук ослаблен, а верхняя пуговица расстегнута. Однако, глаза были загнанными. Они все еще отражали глубокую бурную синеву. Под ними были серые круги, беспокойство или тревога оставили свой след.
— Ты хорошо выглядишь, — сказал он.
— Да неужели? — Я скрестила руки на груди, не заботясь о том, что запачкаю краской всю рубашку. Не впервые. — Может быть, тебе стоит посмотреть на мою спину. Она может изменить твое мнение.
Он закончил возиться с галстуком, вытащив его, так что тот теперь просто повис у него на шее.
— Я сделал то, что должен был сделать, Стелла.
Горящая ярость вспыхнула в груди. Гнев кипел так долго, что лицо Вайнмонта сейчас перед глазами заставило злость забурлить через край. Но, что сделало все хуже, что действительно послало меня за край, так это то, что какая-то часть меня признала изменение в нем. То, что он сказал мне в ту ночь в моей комнате, как он выглядел сейчас — ничто из этого не говорило, что он охотно хотел бы причинить мне боль снова.