Советская психиатрия(Заблуждения и умысел)
Шрифт:
— Немецким решил заняться? Я тебе покажу немецкий.
Словарь отобрали. «Усиленное лечение» нейролептиками. 3-е отделение Днепропетровской спецбольницы, год 1983.
Подобные вещи понять невозможно. Но факты есть факты, даже туалет — по графику. А это, знаете ли, очень и очень пресквернейшая вещь, смею вас уверить.
В 1963-64 годах я находился в Казани. Еще в Киеве упомянутый выше следователь Комитета госбезопасности Жиромский на следствии пригрозил:
— Отправлю в такое место, откуда и через десять лет не выйдете.
Угрозу свою он выполнил.
Это штрих характерный. Фактически судьбу заключенных определяют следственные
Год 1967. Я в следственной камере внутренней тюрьмы Тернопольского областного управления госбезопасности: математик Кот и студент Львовского политехнического института (фамилию, к сожалению, забыл). Студенту дали год тюремного заключения. Следователь ему сказал:
— Суд хотел дать три года лагерей, но мы попросили заменить на год тюремного заключения.
Вот так. Не более, не менее: попросили суд. Это еще одно дополнение к упомянутому мною выше характерному штриху. Суд над политическими — фикция, все вершат органы госбезопасности.
Но я нарушаю хронологическую последовательность. Нарушаю, впрочем, сознательно, так как заметки, которым я дал название «Репортаж из ниоткуда», были бы слишком монотонными, возможно, более интересными для самого автора, чем для читателя, если бы я придал этим запискам форму обыкновенного дневника. Именно так и делал геолог Михаил Пономарев из Кривого Рога, имевший несчастье попасть в Ленинградский спец. Он был уверен, что скрупулезность изложения — день за днем, даже час за часом — вещь просто необходимая, ибо, мол, потомкам это надобно знать. Не ведаю, где теперь Михаил Пономарев и как обстоит дело с его дневником — слишком уж много времени уплыло с тех пор. Возможно, он был прав, апеллируя к потомкам. Но что я должен делать сейчас, в рамках современного? Уже не один год гремит по всему миру позорная слава советских тюремных психиатрических больниц, не осталась в стороне и комиссия ООН по правам человека, но какая реакция на все это со стороны тех, кто должен бы реагировать? Нет, не дневники тут нужны, а декларации, слово острое, апелляция к мировой общественности.
В октябре 1964 года я был освобожден. Тогда это еще было возможно, — имею в виду относительную несложность юридических формальностей. Тут поневоле коснешься вопроса хождения по мукам освобожденных, «на воле», как говорят Из Крыма, где я прописался, пришлось выехать — село Орлиное вдруг отошло к Балаклавскому району, а это пограничная зона. Я там нежелателен. Кинулся туда, кинулся сюда — везде отказ: чего вы к нам приехали?
Обосновался в Киеве, без прописки. Это уже нарушение паспортного режима. Нашему брату нарочно создают такие условия, чтобы легче было арестовать — мол, злостный нарушитель, была бы придирка.
В сентябре 1967 года я был арестован в третий раз. Мой литературный архив, в котором было кое-что нежелательное, дал основание следственным органам госбезопасности Тернопольской области (именно туда меня законопатили) подвести под обвинение политическую статью. Крутили-вертели несколько месяцев и наконец предложили провести экспертизу в Виннице. Однако в последнюю минуту передумали и Винницу заменили Москвой — так, мол, вернее.
Я давно уже заметил, что органы госбезопасности и милиция, когда следствие заходит в тупик, или не могут выбить признания, охотно обращаются к психиатрии. Это дает возможность закрыть дело и, таким образом, выкрутиться перед начальством. Подобное вошло в систему, и со счета сбрасывать это нельзя.
Дело Большакова пример тому…
Большакова обвиняли в убийстве. Он виновным себя не признал. Его провели через экспертизу, сделали невменяемым и упрятали в Днепропетровскую тюремную психушку. Пять лет его беспощадно «лечили», ибо в этой системе самое худшее, когда «больной» не признается в преступлении, — следовательно, с памятью у него не все в порядке и надо память эту восстановить.
Большаков, бесспорно, душевнобольным не был. За все пять лет, что я его знал, никаких психических отклонений за ним не замечалось. И все же его кололи нейролептиками, все пять лет. Как он с ума не сошел — чудо. Будем считать это исключением. Его родная сестра стучалась во все инстанции, и наконец Верховный суд снял с него обвинение из-за отсутствия доказательств. Как только администрация психушки получила это постановление, в тот же день Большаков был освобожден. Ему возвратили статус нормального (вменяемого). А выводы из этого прошу сделать самим.
Вот в такой переплет попал и я летом 1968. От положения Большакова мое положение отличалось только тем, что я был политическим и от меня не требовали признания в совершении преступления. Мне просто дали понять, что от них, лекарей, ничто не зависит и, можно сказать вполне откровенно, в этом я и сам очень быстро убедился.
Примерно через год профессор Шостакович, курирующий тюремную больницу, сказал мне, что у него нет оснований держать меня там. Но старый Шостакович внезапно уезжает; и место его заняла Блохина.
И тут я обращу внимание на один эпизод, который помог мне многое понять в этом хитромудром сплетении судебной психиатрии с позорной славы компетентными органами.
Как-то уж так вышло, что на очередной комиссии, забыв, по- видимому, выпроводить меня за дверь, в моем присутствии профессор Блохина и начмед Каткова завели такой разговор:
БЛОХИНА. Я могу выписать.
КАТКОВА (возражающе качает головой).
Пауза.
БЛОХИНА, (после паузы). И все же я могу выписать.
КАТКОВА (опять возражающе мотает головой).
Слишком красноречиво, не правда ли?
Прошу иметь в виду, что профессор Блохина — председатель комиссии, в сущности, мнение председателя — закон. Так оно уж заведено. Но начмед Каткова — голый нуль в медицине, — возражает профессору. Основание? Начмед каждой тюремной психушки — особа, непосредственно связанная со следственными органами, и, как таковая, делает то, что ей велят. Совершенно очевидно, что председатель комиссии об этом знает и конфликтовать с этой особой не намерена. Картина не из приятных. Политические в тюремных спецбольницах — обречены.
Выше я уже упоминал о майоре Серове, замначе по режиму Ленинградской тюремной больницы.
Так вот, когда Серов сунул мне под нос мое тюремное дело, я обратил внимание на листочки с грифом «секретно». Это были копии переписки с органами госбезопасности. Каждый шаг администрации по тому или другому вопросу согласовывается с соответствующими органами. Я не знаю, чем руководствовался майор, знакомя меня с моим тюремным делом — трудно сказать. Но факт остается фактом. Я, конечно, прошу извинения у майора за разглашение тюремных секретов, — своим поступком он ведь нарушал соответствующие инструкции, придерживаться которых ему сам Бог велел. Но с тех пор столько сплыло времени, и майор, наверное, давно уже на пенсии, следовательно, будем полагать, мои «откровения» ему не повредят.