Советская психиатрия(Заблуждения и умысел)
Шрифт:
Именно тут, летом того же года, в присутствии двух свидетелей, отец Василий Куцак соединил наши руки. О как хочется домашнего уюта! Не судьба. Два с половиной года пролежали документы на получение паспорта в Стрыйской милиции глухо.
Фесенко, главный врач, говорит:
— Вас здесь не пропишут.
А почему?
В январе восемьдесят третьего приезжают за мной оперативники из госбезопасности. Вижу сам, что приехали. Не хочется верить. Зашли в административный корпус. Ребята из персонала предупреждают:
— За вами…
Ясно. Выхода нет. Молниеносное
Но это не так просто. Ищу ниточку, за которую бы ухватиться. Кажется, все на мази. Провал. Чудовищно!
Опять стража. Опять решетка. Сопровождают шесть человек. Шепот:
— Это особо опасный государственный преступник.
Вот так-то. Ни более ни менее.
При первой же возможности передаю письмо в Комиссию ООН по правам человека. До сих пор меня коробит при воспоминании об этом слезном письме. Не привык становиться на колени. Не в моей это натуре. Но мысль о том, что мой архив попал в недра КГБ, последнее, что я имел и чем жил, толкает меня на этот шаг Хотя бы не сожгли. Хотя бы выиграть время. А жизнь выводит свое. Опять Днепропетровский спец…
Знаете, давайте-ка я лучше поставлю многоточие, чем пересказывать на манер
Наша песня хороша, Начинай сначала.Прошел год, и слышу:
— Из Москвы телеграмма: немедленно освободить Рафальского.
Может быть, скверная шутка? Прислушиваюсь. Нет, разговор вполне серьезный.
Еще три месяца ожидания этого «немедленно».
Воля. Относительная, конечно.
Но о том, что было дальше, а там тоже есть о чем говорить, расскажет лучше когда-нибудь моя жена Эмма.
Я же хочу сказать вот что.
В какой цивилизованной стране возможно подобное?
И достойно ли это самой сущности цивилизованного государства?
Отнята жизнь. Оплевано, загажено душу. Двадцать лет погублено, считая со дня последнего ареста — год 1967. Двадцать лет. Вдумайтесь только в это.
Не знаю, ей-богу, не знаю, как я все это перенес.
Мне говорят:
— Под актом стоит подпись академика.
И разводят руками.
А я ведь этого академика в глаза не видел. Как не видел меня и сам академик Морозов, заочно подписывая акт.
Такая вот штуковина.
Несколько лет тому назад, в связи с шумом за границей, за подписями именитых светил советской медицины, в прессе появилась такая себе публикация: мол, с 1911 года не было случая, чтобы у нас да кого-либо без основания объявили сумасшедшим.
Не знаю, как себя чувствуют эти именитости сейчас, в период так называемой гласности, когда раз от разу в прессе толчется о тех-иных случаях юридических ляпсусов в психиатрии, выразимся так. Несть ничего тайного, что бы не стало явным — действительно, шила в мешке не утаишь. И Морозов, директор пресловутого института судебной психиатрии Сербского, бормочет:
— Да, у нас были ошибочные диагнозы, но все эти люди уехали за границу.
Поразительная логика! И какой диагноз в этом случае поставить самому Морозову? Разве что — преступная подлость, ибо на невменяемого уважаемый академик не смахивает.
И последнее.
Прошу считать эти мои заметки обвинительным свидетельством в деле о преступной деятельности института судебной психиатрии имени Сербского, преступной деятельности органов госбезопасности СССР, преступной деятельности прочих органов власти, — в деле, если таковое будет наконец юридически возбуждено.
Сентябрь 1988 года.
И тут поневоле приходит на ум — так ли уж безболезненно все это, те страшные годы, не оставив и шрама, отошли в прошлое?
Ой, нет! Я позволю себе добавить еще несколько слов к тому, о чем сказано выше.
В августе 1992 года Эмма, моя жена, вспоминая прошлое, рассказала, как она, будучи больной, поехала в Москву, чтобы добиться свидания со мной в тюрьме «Матросская тишина». Я сделал большие глаза. «Матросская тишина», тюрьма КГБ? Я и там был? Для меня, извините, это было откровение.
В 1991 году я опубликовал в журнале «Україна» «Репортаж нізвідкіля». Перебирая все, что касалось прошлого, я и словом не обмолвился об упомянутой тюрьме. Сейчас я пишу воспоминания. Роюсь в памяти, чтобы изложить на бумаге все, что могло бы заинтересовать читателя. Нет там «Матросской тишины». Нет. И вот…
Согласитесь, можно забыть имена людей, с которыми встречался, забыть то или иное, но забыть тюрьму, в которой сидел! Нет, нет, тут что-то не так!
И мы заговорили о Сычевке.
После разговора с Ревякиным начальник этого «медицинского заведения» МВД Ермаков точно взбесился.
— Усиленное лечение!..
Меня посадили на галоперидол и еще какую-то чертовщину — должно быть, паршивее галоперидола. До сих пор не могу вспомнить, чем же еще кроме галоперидола меня пичкали, какой нейролептик?
Эмма рассказывала, что на свидании со мной она ужасалась моего вида. В какой-то мере она меня тогда спасла — я не стал идиотом. Где-то вычитала, что гипертоникам нейролептики противопоказаны, и сунула ту статейку Ермакову. Тому деться было некуда — вынужден был отменить эти медицинские исследования надо мной. Но последствия все же имели место. «Матросская тишина» — поставила все на свое место.
Что же еще, кроме этой тюрьмы, у меня выбили из головы? Теперь я понял, почему у меня масса авторской литературы. Зачем? Значит, я изучал английский, знал его. Забыл. Погружаясь в прошлое, я вспомнил, что в 1936 году усиленно изучал испанский, в заключении (год 1938) читал даже свои свободные поэтические переводы Т. Осьмачки — «Каталонские мелодии». Изучал испанский, ибо, как и многие ребята, страстно желал ехать в Испанию сражаться с Франко. Именно для этого и изучал испанский язык, пользуясь, кстати, стенографическим отчетом судебного процесса над правотроцкистским блоком — миланским и русским параллельно.