Советский русский рассказ 20-х годов
Шрифт:
Он вздохнул, собрал со стола окурки, бросил их в печку. Взгляд его скользнул по стене: темным блеском выгнутой тяжести запрокинулось на ремне его любимое старое ружье. Он взял в руки тяжелое, холодное как лед оружие: ружье разломилось в его руках широкими, уходящими перспективой стволами. Он закрыл ружье, вскинул его к плечу — и почувствовал тоску, томление… Заячья черная спина, стоящие, стремительно прыгающие уши и шорох, сорвавшийся с густой, заросшей, как предание, межи, — все это ударило ему в голову. Пора, пора! Ланге повесил ружье, дописал ровным обычным почерком
Точка. Он старательно пригладил письмо, встал. Ему показалось: приближались голоса, ближе, ближе — смолкло… Нет, то была полнейшая праведная тишина леса. Было так тихо, словно у самого уха кто-то взвел тугие, беспощадно щелкнувшие курки. Осень хранила каждый малейший звук. Тишина пела привычную песню. Вдруг у самой его двери столкнулись громкие голоса, оборвались… Он вскочил. Голоса были близко, светлый грудной смех прорезал удивленную тишину в сенях и сразу пронзил его сладким ужасом; в дверь ворвался пестовский низкий добродушный говор, и вдруг весь мир раскрылся оживленным стуком, невероятным в своей близости мгновеньем.
— Сюда, барышня… Не упадите. Борис Сергеич!! Это был гром, тяжелый удар землетрясения.
Буйная тяжелая поступь, перемешав легкий, совсем неописуемый женский шаг тысячами скрипов, шорохов, дуновений, надвигалась к его каморке.
— Можно?
Голос прозвучал звонким, переломившимся дыханием. И Ланге стремглав бросился навстречу.
Они столкнулись в дверях — и он сразу вскрикнул, пошатнулся. Все — бордовая шапочка, стемневший блеск ее глаз, сухие раскрывшиеся губы — ужаснуло его своей правдивостью. Словно огромный сияющий блик мигнул в душевной парализованной темноте. Как пропасть падения, пронизал его неуловимый, ничем не постигаемый страх. Сопротивляясь, страстно желая кинуться к ней, защититься, он поднял руку…
— На-дя! — вдруг вырвалось у него, громко, ликующе. — Вы?!
Она задержала дыхание, смотря на него во все глаза. Ее голос прозвучал, как всегда: нежной, спокойной, как лозинка, гибкостью.
— Как поживаете? — спросила она быстро. — Ну да, конечно, это я! — Она рассмеялась и уже уверенно, как дома, крикнула, задерживаясь на пороге. — Дедушка! Тащите мои пожитки! Здесь мне очень нравится, и, думаю, Борис Сергеевич меня не прогонит… Да, — обратилась она к нему, — я получила от вас на станции целых три письма. Они у меня здесь… вот!
— Ах, да…
Ланге смотрел на нее с изумлением, бледно улыбаясь.
— Разорвите их.
— Нет, для чего же… Я очень люблю получать письма. — Она посмотрела вокруг. — Как у вас чудесно. Мне очень нравится.
— Я так рад, знаете…
Молчание. Объездчик, еле пролезая в дверь тугим и толстым полушубком, втащил фибровый чемодан. Надя бросилась ему помогать. Он, широко улыбаясь, снял кожаный картуз, обтер рукавом бороду и, радостно обводя ее круглым, упрятанным в косматые брови взглядом, шумно вздохнул.
— Борис Сергеич! Не ждал?! — Голос его поднимался, как всегда, восторженно и весело. — Да
Он говорил шумно и ласково, смешно сморкаясь, отвлекаясь в сторону воспоминаниями и бесконечными рассказами. Они возникали у него буквально на каждом шагу, на каждом просеке, при виде каждого дерева. То он оглядит исподлобья тропу: «В ерманскую, в самом шестнадцатом году, здесь вот убил лесничий лису. Такая славная лиса — девять четвертей»; то понюхает воздух: «Теперь, — скажет он, — весь сок под землю бежит, никакого воспарения не принимает»; то поднимет сухую уже, оброненную ветку: «Беспременно, стало быть, и лоси тут», — и, закурив свою ядовитую, бьющую комара на лету трубку, скажет таинственно: «Зверь — он по земле ходит и землю всегда слушает!»
Его рассказы были неистощимыми. Он говорил, и Надя слушала его с остановившимися глазами: она была коренной москвичкой, никуда не выезжала. Лесник рассказывал ей о куницах. Она сняла шапочку, вертела ее на пальце. Ланге искоса, затаенно оглядывал ее сухую, сверкающую короткими блестящими прядями прическу, розовый холодок лица, сильные, полноватые ноги. Его поразила ясная человеческая прелесть ее улыбки.
Надя улыбнулась, встала с хромого, податливого стула.
— Батюшки! — оборвал свой рассказ Пестов, комично переходя к неподдельной тревоге. — Заговорили барышню. Им с дороги покойствовать надо, а я тут про куниц развожу. Иду, иду! — замахал он руками. — Просим милости обедать, а насчет охоты, — он весь защетинился волосками своих улыбок, — чай, погостите у нас… поохотничать вместе…
— Конечно, — смутилась Надя, — обязательно. Объездчик вышел, осторожно ступая сенями.
— Знаете, — обратился к девушке Ланге, — мне прямо невероятно. Я никогда не думал…
— А что вы думаете? — перебила его Надя. — Я приехала просто так… Совершенно! — Она посмотрела ему в лицо совсем холодно, гордо и засмеялась. — Я так смешно ехала! Всем наврала, насилу отделалась… все хотели меня провожать. Я же уехала в Ленинград, понимаете? В Ленинград! Ха, вот будет потеха, если узнают у нас дома…
Она посмотрела на Ланге и добавила быстро:
— Я получила от вас столько писем!
— Да?
— Есть очень милые. — Она сразу оживилась. — Мне страшно нравится ваш почерк, не то что у меня: свой я ненавижу.
— Да?
— Держите мое пальто. — Она поправила волосы. — Вид у меня наверно, кошмарный!.. Вы какой-то странный. И все курите. Да? Вы, говорят, дружите с поросенком! И называете его Борей!
Ланге пожал плечами, криво улыбнулся: ах, да… поросенок… Но откуда она об этом узнала? Ведь он не писал в письмах о подобной идиллии. В самом деле, он часто разговаривал о самых серьезных вещах с этой скотиной.