«Совок». Жизнь в преддверии коммунизма
Шрифт:
Американский миллионер Арманд Хаммер рассказывает, что во время посещения России в 21-м году, ему дали возможность питаться со служащими правительства, но он не стал есть той бурды (из турнепса – по Берберовой), которую они ели.
Я склонен верить Берберовой и Хаммеру.
Теперь появились публикации, что затем самое высшее руководство бытовые ограничения для себя отменило. Но, разумеется, как не обжирайся, богатств не наживешь.
В 1974 году, прославляя сердечные отношения в семье Ульяновых, было опубликовано письмо сестры Ленина Анны Ильиничны
Я изложил свое мнение о революции. Оно не полно, потому что, вероятно, идеологи коммунизма искренне считали, что колхозы убедят крестьян в преимуществах коллективного труда, воспитают в массе бескорыстие, убив стремление к мелкобуржуазному стяжательству. Мнение любого историка ошибочно с точки зрения другого историка. Безошибочны только документы, но грамотно подбирая их, можно доказать справедливость противоположных точек зрения. А я и не историк, даже, так что, дорогие потомки, – думайте сами, никому не верьте, сомневайтесь, но если вы будете всегда сомневаться, то вас никогда не постигнет бремя успеха.
Бегство из родительских поместий
Юлия Петровна рассказывает, что после решения «тройки» об осуждении отца, в одну из ночей начальник Логойской милиции послал милиционера предупредить маму, что завтра ее будут высылать, как жену осужденного. Пожалел он меня и маму, а ведь дознайся об этом его начальство – быть бы и ему у края могилы. И милиционер на него не донес – тоже рисковал. Люди, в большинстве своем, по возможности остаются людьми.
Мама взяла меня на руки и той же ночью ушла из дома в Логойск к добрым людям, на которых не могло пасть подозрение, что она у них прячется, а затем добрые люди переправили ее инкогнито в Минск. Из Минска она уехала на родину в Ленинград, где было, у кого остановиться.
Я не помню, как мы ехали, я не знаю, у кого мы остановились (а ведь мог спросить у мамы), в глазах стоит только серый, очень высокий и очень неширокий – очень небольшой ленинградский двор, откуда был вход в дом. Сколько мы в нем жили, я не знаю. Из всего написанного я помню только: яичницу, лошадь, которая идет по кругу и приводит какой-то механизм за стеной, как папа передает в больницу через окошко яблоко для меня, тюремный двор и вот кусок ленинградского двора. Все остальное написано, как воспоминания рассказов взрослых.
В Ленинграде мама устроилась на работу, и жить мы стали на Лахте. Себя я начал помнить только в Ленинграде на Лахте. Лахта в то время была пригородным поселком.
Дальше начинаются мои личные воспоминания, разумеется, с добавлениями рассказов взрослых.
Двор на Лахте, где мы с мамой поселились, был общим для трех или четырех домов. Не исключено, что принадлежали они одному хозяину, потому что двухэтажный деревянный и один или два одноэтажных состояли из отдельных комнат, т. е. предназначались, вероятно, для работников и на сдачу небогатым дачникам, а один одноэтажный был большой квартирой, в которой, в моем представлении, жил хозяин.
Вначале мы жили в двухэтажном на втором этаже, и я спал в сундуке. Потом в одноэтажном, и я спал на сундуке. А двухэтажный вскоре сгорел. Испуга у меня от пожара не было – я ещё не понимал такой опасности – ну горит и горит.
Уже при нас, вероятно, дораскулачивали хозяина. Я помню, как выводили корову. Наверно дома барачного типа были ещё до нас национализированы. Во всяком случае сцена с коровой на нашей жизни, по крайней мере в моём восприятии, не отразилась; мы как жили на этом дворе, так и остались там жить, пока не получили новое жильё; т. е. жильё уже не снималось, а распределялось бесплатно с мизерной квартплатой. Остался ли хозяин в доме, или его выслали – я не знаю, я его не помню, сейчас вижу только, как выводят корову, да и был ли хозяин, я не знаю, возможно, сейчас домысливаю. Во всяком случае, через улицу от этого двора был крепкий финский двор с собакой и коровой, который сохранился до войны. Скорее всего, хозяин того двора стал членом рыболовецкой артели. На Лахте образовали рыболовецкую артель и совхоз.
В совхозе были кирпичные скотные дворы, каменная силосная башня, сад, теплицы и поля. Правление занимало несколько домов, где сидели клерки, и один на Лахтинском шоссе – белый чуть ли не с колонами и балконом, где размещалась дирекция, т. е. это было бывшее крупное пригородное хозяйство.
Будучи постарше, занимаясь во вторую смену, я, развивая в себе смелость, из школы в темноте ходил через совхозный сад, а чтобы не было страшно во всю глотку орал песни.
Большинство лахтинских жителей работало в городе.
Мама пошла на фабрику «Красный Треугольник» рабочей – из тончайших лепестков резины изготавливали цветы роз, а вечерами она ещё подрабатывала тем, что играла на рояле в лахтинском кинотеатре. Фильмы тогда были немые. Не далеко от экрана стоял рояль; ноты подсвечивались закрытой от зрителей и пианиста лампочкой. Играла ли мама на свой вкус, или тема была как-то оговорена, я не знаю и, уже будучи взрослым, не поинтересовался. Мне запомнились кадры, где герой бежит по шпалам, а за ним гонится поезд. Мне было очень смешно – больше ничего не помню.
Потом появились звуковые фильмы – сначала только с музыкой. Мама была, вероятно, ещё вхожа в зал, и из далекого детства врезалась в память картина: домик в лесу, зима, метель, вроде бы даже где-то медведь и музыка. Мне кажется, что с этих кадров я полюбил симфоническую музыку, эта музыка звучала мне. Да не полюбил я её, не звучала она мне – она была во мне, она звучала изнутри меня, только тогда, на этом фильме, я это обнаружил – и именно такая музыка: зима метель, Бетховен, Чайковский, но никак не Шостакович. И это осталось во мне навсегда.
Я не помню, кто за мной присматривал, когда мы жили с мамой одни, – ведь мне 3—4 года, мама на работе. Я помню только, что нас пугали «Черным Вороном», чтобы мы – детвора не задерживались на улице допоздна и к сумеркам приходили домой. Нам говорили, что ловят беспризорников, и если мы задержимся до темноты, то нас заберут. Нам это было очень интересно, и мы выглядывали из-за угла дома на шоссе – это был небольшой милицейский фургончик.
В этом возрасте я совершил поступок никогда более мною не повторенный – я ударом кулака сбил с ног человека! Я бежал по дорожке к маме в кино, а мне, расставив руки, преградил дорогу такой же, как я, шпингалет. Я выставил руку и удар моего кулака пришелся ему в грудь, а так как я бежал, то удар оказался настолько сильным, что мальчик опрокинулся.