Современная болгарская повесть
Шрифт:
Он сядет возле меня, облокотись на письменный стол, и, отодвинув книги, будет смотреть на висящую на стене картину. Там будет изображена оранжевая аллея и влюбленные, уходящие в бескрайнюю даль.
— Только влюбленные да еще осенние деревья святы, — скажу я, проследив за его взглядом, — только они достойны того ореола, которым наделяет их художник.
— И дети! — скажет он и повернет ко мне усталое лицо. Я вздрогну, потому что узнаю в нем свои черты… Он станет рассказывать, что видел, как по ночному пустынному небу гуляли дети, которые, по нашим представлениям, должны спать дома в своих кроватях. Им светили звезды, а за руки их
Я улыбнусь его фантазии, решив, что он просто переутомился и легкие облачка, проплывавшие перед свистящим кругом пропеллера, принял за детей. Но когда он наденет фуражку и попрощается, я не пойду провожать его до трамвайной остановки, а сяду писать стихотворение о том, что видит летчик в ночном небе.
В другой раз он придет веселый и еще с порога крикнет:
— Я нес тебе звезду, но смотрю, она прожгла в кармане дырку и исчезла! Ничего, я угощу тебя сигаретой.
Я буду курить и чувствовать аромат высоких облаков, к которым я не прикасался даже мысленно.
О несчастье с его самолетом я узнаю от случайного прохожего и опрометью брошусь через весь город к аэродрому. Когда высокие тополя и дощатые заборы пригорода останутся позади, я увижу над вышками взлетного поля, среди качающихся в воздухе длинных баллонов, столб дыма, который вдруг станет иссиня-смоляным, и охваченные пламенем, раскаленные добела крылья самолета.
Все смешается перед моими глазами, и на сгоревшей траве взлетной площадки вдруг возникнет Лесной Царь. Он будет в старой вязаной фуфайке, босой, с засохшей между пальцами глиной. Пламя горящего самолета отразится, переливаясь, в козырьке его фуражки, и на этот раз натертом клещевинным семенем. Он будет стоять растерянный, а завидев меня, бросится навстречу, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу.
— Паренек сгорел! — крикнет он. — И никто его не спас…
Дым будет подниматься к небу, к звездам, которые уже загорятся над лиловыми, почти прозрачными очертаниями гор, и к ним, к этим звездам, будет лететь невидимый для нас летчик — он не успел снять закопченные пламенем очки, не расстегнул куртку, сморщенную и потрескавшуюся, как кора обгоревшего дерева. Мне покажется, что я даже вижу, как он пересекает Млечный Путь… Но нет, это будет лишь дым, колеблемый ветром.
Когда я выберусь на шоссе и остановлюсь, поджидая автобус, ко мне подойдет маленький человечек с зонтиком и в пенсне, смешно защепившем его большой нос, и, глядя на меня растерянно, скажет:
— Гражданин, почему вы не вызовете «скорую помощь»? Ваша одежда в копоти, вы обгорели…
— Вы ошибаетесь! — отвечу я. — Моя одежда в порядке, это сердце мое обуглилось.
Я подниму руку, чтобы с ним попрощаться, и увижу, что она оставляет след, словно я пишу по воздуху углем или графитом.
Я останусь жить по милости бога, к которому никогда не обращал свои молитвы. Останусь жить для того, чтобы сердце мое тосковало о друге, улетевшем за облака, чтобы пронести воспоминание о нем через всю жизнь — ведь на земле он был одинок, и больше некому о нем думать.
Даже ночью в самых глубоких снах я вижу, как он идет по небу, ступая на звезды так, как ступал когда-то на камни Огосты, вокруг которых пенилась утренняя вода. Звезды раскачиваются под его ногами — он переходит на другой край неба, теряющийся
* * *
Как-то, было это в субботу, Лесной Царь скрутил рулетку раньше времени, сунул ее в карман, всем видом говоря: «Надо бы вам еще потрудиться, да… пользуйтесь моей добротой!» — и, вытряхнув из сандалий пригоршню песка и прелых листьев, зашлепал по тропинке в село.
Я вернулся домой. Деда не было. Видно, он ушел недавно, потому что в печке еще горел огонь, а с мокрых шерстяных носков (дед повесил их сушиться на спинку стула) падали на пол мутные капли.
Я переоделся в чистую рубашку и обул стоявшие в углу сандалии. Ступни едва влезли — ремешки загрубели, а покоробившаяся стелька жестью впивалась в пятки. Я вышел на улицу, мне был невыносим спертый воздух комнаты — тяжелый запах сохнущих носков смешался с запахом печеного картофеля и луковых очисток. Я привык к свежести лесных полян, где каждая примятая нашими ногами травинка испускала упоительный аромат… да и наш двор с разметанной перед хлевом соломой, в которой рылись куры, не обращая внимания на прыгавших под ногами воробьев, меня тянул.
Я увидел, что по улице идет наш сосед Димитр, а за спиной у него огромная труба, повернутая вниз сверкающей воронкой. Сообразив, что завтра воскресенье и деревенская молодежь устраивает вечеринку, я сквозь сумерки раннего летнего вечера побрел к школе.
Там и вправду готовились к танцам. Двое парней, присев на карточки возле стула с широкой фанерной спинкой, разжигали газокалильную лампу — кружевной венчик сначала покраснел, словно был сплетен из цветной проволочки, а потом стал матово-белым.
Один за другим подходили парни.
Музыканты расставили стулья у окон, уселись и стали настраивать инструменты: чистить мундштуки и чашечки, сцеживать на пол тоненькие струйки воды из труб и спиралей, стучать бронзовыми пуговицами клапанов.
Комната наполнилась нестройными звуками, которые толкались и разбегались в разные стороны, но потом им удалось сговориться, и ритм старого шлягера, напористый и призывный, повел их за собой. Девушки чиркали каблуками по стертому дощатому полу и взмахивали подолами ситцевых юбок. Юбки были у всех одинаковые, синие в цветочек: материю продавали по талонам, а в деревенском магазине на полке лежал только один рулон ситца. Взгляды девичьих глаз, блестевших в водовороте кружащихся пар, озаряли наши лица, и мы, стоявшие вдоль стен и глядевшие на танцующих, ловили себя на том, что тоже покачиваемся в ритме танца.
Когда Магдалена пригласила меня танцевать и мы вдвоем закружились на неровном щербатом полу, мне вдруг показалось, что ноги мои заплетаются, словно я иду по бахче — там, на верху холма, где остался лишь пепел нашего костра. Она прислонилась головой к моему плечу и не спускала с меня глаз, словно видела впервые. Магдалена была низенького роста, с короткой шеей, на которой подпрыгивало ожерельице из мелких красных бусин. Тело ее покачивалось не в такт, и это меня сбивало. Блузка из грубого домотканого полотна с тонкими серебряными нитями скользила под моей ладонью, и я всем существом чувствовал ласку гладкой девичьей плоти, пронизанной волшебством музыки. Ее волосы, черные, с пепельным отливом (может быть, эту пепельность придавал им свет лампы), касались моего подбородка, я улыбался, и она, награждая меня долгим взглядом, отвечала улыбкой.