Современная китайская проза
Шрифт:
— Вы не помните меня? Я — Чу (или Лу? У?)… Вы позволите пройти к вам?
Ей удалось упросить дежурного, и тот разрешил позвонить прямо в номер.
Он собирался сказать ей, что ему надо отдохнуть, что им, возможно, и говорить-то не о чем, что ему пора обедать, что в настоящее время он намерен обсуждать лишь вопросы комплексного использования распыления с двойной встречной очисткой… Но ничего этого так и не сказал, а лишь вздохнул:
— Ну хорошо.
Как же так? Вот ехал он на механический завод — и неужели никаких следов прошлого? Даже в парке Солнечного озера? Не раз хаживал он туда в пятьдесят четвертом, сидел на скамье, грезя о любви, о своей работе, о будущем. Гуляли в том запущенном парке редко, зажали его со всех сторон хижины да огороды, засорили
Лишь повторный стук достиг его ушей. Стоя спиной к двери и глядя в окно, он крикнул:
— Войдите.
Осторожно повернулась ручка двери, нарушив ход мыслей, и задумавшийся управляющий Лю нехотя вернулся к действительности. Его глазам предстала маленькая, худенькая женщина с черными волосами, еще не тронутыми осенью. В стандартной синей униформе, коротко стриженная и небрежно причесанная. Учительнице, подумал он, положено следить за собой. Но глаза ее: в них, казалось бы покорных и робких, горел огонь упорства. Вопреки возрасту, одежде, манерам, всей атмосфере этого задымленного выше всяких нормативов, пропахшего серой городка. Сердце его дрогнуло.
— Да, да, это вы. Ничуть не изменились, я бы и на улице вас узнала… Нет, пожалуй, изменились, стали походить на… — сбивчиво говорила она, протягивая руку.
Банальна — как все его посетители. Утверждают, что не изменился — в форме, дескать, держится; и одновременно — что изменился: намек на жизненные успехи, на положение. Вот и эта гражданка, собирается, как говорится, сбыть ему и щит, и копье, и все, разумеется, наилучшее[38]. Скукота!
Им овладело холодное равнодушие. Она, похоже, ни с чем не считается. Достала из сумки какой-то допотопный блокнот в глянцевой обложке.
— Вы не вспомнили меня? — спросила с надеждой в голосе.
Нет, не вспомнил. Взял блокнот, открыл, на первой страничке увидел не слишком искусную акварель: из-за горы, рассыпая мириады лучей, встает солнце. Недоумение не рассеялось, а у учительницы с черными волосами, не тронутыми осенью, от волнения дрогнул голос:
— Перелистайте страничку, прошу вас, перелистайте…
Вверху второй страницы было написано:
«Цель жизни — украсить жизнь других людей.
Незнакомому доброму другу
в канун Нового, 1952 года
подносит этот блокнот Лю Цзюньфэн»
А ниже — строчка помельче:
«Ваше завтра будет ярчайшим. Прошу исполнить танец».
Что?! Его имя, явно его почерк, только иероглифы какие-то неуклюжие, детская рука. Однако он ничего не помнит. Неужто так обессилела память?
Учительница принялась вспоминать о том вечере 31 декабря 1951 года. Группа студентов промышленного института, где учился Лю Цзюньфэн, договорилась встретить Новый год с выпускницами средней школы при институте. Каждый заготовил подарок, надписал и прибавил какое-нибудь пожелание. Подарки завернули в праздничную красную бумагу, разложили на две кучки — от студентов и от школьниц, потом все стали тянуть, возбужденно разглядывать, что да от кого, затем разыскивать дарителей, благодарить, знакомиться, беседовать, а в конце пожелания, что в надписях, исполнялись.
Золотые деньки, золотое времечко! Жизнь услаждала, как игра, а игры были торжественны, как сама судьба.
В самом деле, все ведь было — и эта встреча Нового года, и веселые дары. Подробности уже ускользнули, но сам факт новогоднего вечера обозначился в памяти, и он не стал отнекиваться.
— Мы с вами о многом говорили на том вечере. Я ведь знала, что вы были и блестящим студентом, и комсомольским групоргом. Меня заразила ваша вера в жизнь. Потому и храню ваш подарок с этой надписью и восходящим солнцем. Надпись мне очень понравилась. Девочки из класса получали тряпичные куколки,
В памяти Лю Цзюньфэна смутно, как сквозь паутину, начал проступать блокнот в глянцевой обложке, но ни рисунок, ни надпись, ни тем более тогдашняя школьница, которая сейчас вдруг объявилась перед ним, пока не всплыли. Тридцать с лишним лет! Судьба то подбрасывала его вверх, то швыряла вниз, ежегодно мелькали перед ним десятки, сотни новых лиц, и чем их оказывалось больше, тем верней они забывались. Хотя о многих, очень многих помнить было важней, чем об этой учительнице.
— Я очень дорожу вашим блокнотом и, глядя на него, всегда вспоминаю те годы. Они многому научили меня, и, сколько бы времени ни прошло, этого мне не забыть. И всякий раз, когда вспоминаю, моя жизнь словно поворачивается к лучшему…
— Простите великодушно… Но я забыл… — с виноватой улыбкой покачал он головой. Не мог покривить душой, притворяясь, будто помнит. К чему обманывать эту по всей видимости заслуживающую уважения, но все же несколько назойливую женщину, случайно встреченную тридцать с лишним лет назад?
— В позапрошлом году в газете я вдруг увидела вашу фамилию и сразу поняла, что это именно вы. Прочитала, что вы участвовали в работе Комитета ООН по окружающей среде в Женеве или Стокгольме, уж не помню сейчас. И после этого принялась повсюду выискивать ваше имя. Видела вашу статью в журнале «Наука и окружающая среда». Какая ученость! Вы стали крупным руководителем и большим специалистом, до чего же я рада за вас! И для меня почетно! Я уверена, что опорой для четырех модернизаций будут комсомольцы пятидесятых! Кто знает, может, вы станете заместителем премьера! Почему бы и нет?
Замахав руками, Лю Цзюньфэн уставился на нее, надеясь по выражению лица определить, насколько искренни эти комплименты.
— Извините, что побеспокоила, я знаю, как вы загружены. Осенью пятьдесят второго я поступила в пединститут, на китайскую филологию, в пятьдесят шестом распределили в Т., в среднюю школу. Ах, простите, я, кажется, слишком болтлива. Сейчас веду выпускной класс, ребята боятся, что не пройдут в вузы, и не видят в жизни большого смысла, груз раздумий-то им не по возрасту, крохам этаким. Читаю им горьковского «Буревестника», «Кто самые любимые» Вэй Вэя[39], сама слезы лью, а среди них сидят совсем равнодушные. Жизнь прекрасна, убеждаю их, а они не верят. А как-то, представляете, спрашивают — что прекрасного в вашей жизни? Ну и рассвирепела же я: до них не доходит, как я люблю свою работу, как жажду вложить в них веру в идеалы… Но по силам ли мне, козявке, встряхнуть их души! Как хорошо, что вы тут, ваш блокнот я уже показывала ребятам, и это взволновало их. Простите, вы мне протянули палец, а я всю руку хватаю. Может, вы придете к нам побеседовать с классом, минут десять, не больше, ну, даже и слов никаких не надо, пусть они только глянут, так сказать, живьем, простите мне мою грубость, на вас, большого человека, столь многого достигшего. Пусть поймут, что человек может чего-то достичь, только живи — масса дел ждет тебя, у жизни широкие горизонты…
Управляющий Лю был растроган — какая прекрасная душа у этой давно им забытой старой знакомой (пусть даже знакомство их фактически односторонне)! И все же… Черт возьми, он что, прибыл в Т. толкать речи перед школьниками? Служить живым экспонатом «большого человека»? Он же не черный орангутанг! Он не желает потакать этой примитивной страсти поглазеть на него. Его программа, всего на пять дней, расписана по минутам: отчеты, доклады, резолюции, связь с Пекином, да еще найти время уточнить кое-какие параметры в своих личных исследованиях. Какое-то интервью корреспонденту местного телевидения запланировано — скука смертная! Он инженер, номенклатура, а не бодисатва[40], исполняющий желания и простирающий свою милость на все сущее. Всем подряд пожимать руки не намерен, об избирательных бюллетенях не помышляет. Да и спохватилась гражданка слишком поздно.