Современная норвежская новелла
Шрифт:
— Сегодня вечером собрание, не забыли? — напоминает Гюн.
— У меня сегодня стирка, — говорит Агнес.
— Будем обсуждать распределение по бригадам, как они ухитрились поставить всех женщин на самые низкооплачиваемые операции. Приходите обязательно.
— Нам надо добетонировать капитальную стену, — говорит Ингер.
— Придешь, Лив?
— Постараюсь.
— Нет, с вами каши не сваришь, — говорит Гюн. — Разве можно чего-нибудь добиться, когда вы такие безучастные!
— Да нас все равно никто не послушает.
— Не послушает, если будете
— Кто же белье-то за нас выстирает? — спрашивает Агнес. И в глазах у нее смешинки.
— А вы бы поделили домашние дела, — говорит Гюн, — а то и дома тоже спину гнете, рабыни несчастные. Не понимаю, как вы только терпите!
Агнес смеется, толкает Ингер локтем:
— Рольф ей будет стирать, а? А Фредрик — гладить блузки и латать штаны!
— По-моему, вам это нравится, ей-богу, — говорит Гюн, — нравится гнуть спину и надрываться.
— Ты права, — говорит Лив, — мы и есть рабыни. Что угодно согласны терпеть, потому ничего и не меняется.
Они взглядывают друг на друга, бледные лица кажутся серыми в беспощадном свете весны, сухие, жесткие руки тянутся за сигаретами, спичками, кофейными чашками. Никто больше не улыбается, никто ничего не говорит, лишь Гюн по-прежнему не спускает с них глаз. Теперь она словно испытывает их молчанием. Лив видит, в ней больше нет всегдашней горячности и задора, новое выражение проступило на ее широком молодом лице, — выражение, близкое к отчаянию.
Лив понятны чувства этих женщин, с которыми она так давно знакома, которых так хорошо знает, ей понятны застарелая усталость Агнес и Ингер и пробудившееся отчаяние Гюн, — пожалуй, все-таки больнее всего ей видеть это отчаяние.
Снова она у станка, привычные звуки, привычные движения, это сразу успокаивает, повторение усмиряет все чувства. Никто не способен часами стоять, делать одно и то же и при этом продолжать возмущаться или отчаиваться. Вот что во всем этом самое лучшее — отупение, полная безучастность. Гюн, конечно, скажет, что это самое скверное.
Если бы только не тарелочная башня. Она преследует ее неотвязно, она все растет, она уже высотой с небоскреб, стоит перед ней, слегка пошатываясь, тарелочная башня до самого неба, грозящая однажды рухнуть прямо на нее. Ей все думается, если бы в один прекрасный день она действительно увидела эту гору обработанных ею тарелочек, то, наверно, сошла бы с ума.
Как Ида тогда ни с того ни с сего набросилась на сушильные шкафы, стала опрокидывать вагонетки, крушить все вокруг себя, впала в такое буйство, что пришлось им схватить ее и вынести. Может, Иде примерещилась такая гора?
Она вспоминает новую привычку Ингер странно, по-кроличьи жевать губами, она вспоминает Агнес, которая шьет занавески для автоприцепа, зарабатывает деньги на этот прицеп. Агнес погружает в глазурь голую руку и глазурует чашки, одну за другой, двенадцать тысяч чашек в день. И при этом она еще способна сидеть в столовой и смеяться, ее смех утешает и поддерживает их, без него они, может, вообще бы не выдержали.
Они сидят,
Свен укладывает ребят спать, а она тем временем моет посуду. Все у тебя нормально, Лив, говорит она себе, заводской врач только что сказал, что гемоглобин у тебя прекрасный, и давление тоже, и вообще все, рекомендовал побольше двигаться и принимать витаминные таблетки. Мозгами бы двигать побольше, а то стержни в голове еле крутятся.
Она идет пожелать мальчишкам спокойной ночи, прикладывается щекой к гладкой ребячьей кожице, сегодня от них пахнет мылом и свежим постельным бельем, приятно. В гостиной Свен поставил на стол бутылку и рюмки — подождал, пока дети улягутся спать, думает она с теплотой.
— Твое здоровье, — говорит он, подмигивая прищуренными глазами, почти совсем как когда-то.
Она пьет, хоть бы немножко взбодриться от водки, а то она каждый вечер еле живая от усталости, ложится и засыпает к нему спиной. Нет, он ничего не требует, не неволит ее, просто ходит потом подавленный, и от этого следующий день дается еще тяжелей обычного. Она вспоминает, как Агнес рассказывала, когда они с Рольфом ссорятся, то расходятся поодиночке в разные рестораны. Нашла чем хвастаться. А у них со Свеном все хорошо, ему бы такое и в голову не пришло.
У соседей сверху проснулся ребенок и плачет, теперь, кроме музыки и топота ног, слышен еще настырный рев. Она видит рядом с собой массивное, грузное тело Свена, знает, как оно измочалено работой, сколько и его и ее телу изо дня в день приходится выносить, и все же тела их должны сохранять в себе любовь, чтобы отдавать ее друг другу. В душе у нее так тихо, пусто, как же это было, когда она еще что-то чувствовала, о чем-то мечтала, стремилась к чему-то?
— Твое здоровье, — говорит она, силясь улыбнуться, когда он зажигает свечу на столе.
Без двадцати четыре в коридорах не протолкнешься, они переоделись, запах разогретых тел смешивается с запахом краски из цеха росписи, с запахом пыли, одежды и кожи, для нее все они сливаются в один: запах отработанного человеческого тела. Это бы должен быть приятный запах, думает она, непонятно, почему он ей так противен.
Без четверти четыре их выпускают за ворота, она успевает кое-что купить, прежде чем они усаживаются в машину. От Свена тоже пахнет отработанным телом, и от нее тоже, она это знает. Она смотрит на его руки, вид у них с каждым днем все более загрубелый.