Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Шрифт:
Образ Павла Евграфовича Летунова автор строит так, что собственная рефлексия героя корректируется целой мозаикой из каких-то вроде бы незначительных подробностей прошлого, из запомнившихся отдельных фраз, из реплик людей, окружающих его в старости. И перед читателем вырастает в высшей степени интересный характер - подлинно исторический тип. "Я был мальчишка, опьяненный могучим временем", - такова самоаттестация Павла Летунова. Он не уточняет, в чем состояло это опьянение, но позже мельком упоминает, что книга виконта де Брока о временах Робеспьера это "любимое чтение мое и Шигонцева", а далее признается: "Этот человек со странным черепом, похожим на плохо испеченный хлеб, сыграл заметную роль в моей жизни, и тогда, в девятнадцатом, и отбросил тень на годы вперед". Значит, идеи революционного "недочувствия" заняли в душе "мальчишки" далеко не последнее место. И почему-то тогда, в девятнадцатом году, именно его, а не кого-то другого "назначили" секретарем суда над Мигулиным. (Акцент на "назначили" сегодня ставит сам Летунов - мол, не по своей воле попал в число судей над героем гражданской войны, но в "назначили"
И после гражданской войны Павел Летунов, видимо, тоже продолжал верой и правдой служить карательным мечом революции: ". . . В двадцать пятом году Павел Евграфович трудился в комиссии по чистке в Бауманском районе". Об этом Павел Евграфович тоже упоминает мельком, но не без гордости ("трудился"), и вполне оправдывая свою тогдашнюю суровость по отношению к человеку, скрывшему свое пребывание в юнкерском училище ("жалеть некогда, запомнить невозможно, да и ничего ужасного с ним тогда не случилось"). Далее, видимо, Павел Летунов попал под каток Большого Террора и больше уже не смог подняться по карьерной лестнице, об этом упоминается мимоходом ("разлука невольная, вернулся перед войной, жить в Москве нельзя", в июне сорок первого "ушел в ополчение и всю войну - солдатом"). Все эти личные катастрофы и исторические потрясения кое в чем переменили старого "делателя истории": сейчас он и на некоторые взбрыки революционного экстремизма смотрит с иронией ("Вспоминать смешно, какую глупость творили: лампасы носить запрещено, казаком называться нельзя, даже слово "станица" упразднили. . . Вздумали за три месяца перестругать народ. Бог ты мой, вот дров наломано в ту весну!"), сейчас он и прежнего своего кумира, Шигонцева, называет "железным дураком". Но в принципе пережитое не вытравило в нем до конца рефлексы ортодокса и блюстителя. "Иной раз заберет ретивое пойти взять за галстук. . . " - признается сам Павел Евграфович. А с каким запалом он готов спорить с таким же, как он, ветераном о том, что станица Кашинская взята не в январе, а в феврале 1920 года - "а именно 3 февраля!" И какой знакомый лексикон при этом оживает: "архиглупость", а в другом месте, но тоже по мелкому бытовому поводу - "злодейский заговор". . . Всё так. Человека в самом деле "выковало" время, и "перековаться" он не сможет а и не захочет.
Ибо сам Павел Евграфович гордо сохраняет внешнюю неколебимость. По его версии получается, что и своими историческими изысканиями он лишь открывает другим истину, которую и раньше знал, но "хоронил для себя". На самом же деле он истину-то до конца и не "дочерпал". Может быть, потому что действительно забыл самое главное или интуитивно боялся "дочерпывать"? Ведь как уже установил после его смерти историк-аспирант: "Истина в том, что добрейший Павел Евграфович в двадцать первом на вопрос следователя, допускает ли он возможность участия Мигулина в контрреволюционном восстании, ответил искренне: "Допускаю". . . " Следовательно, Летунов, который на исходе своей жизни стал настойчиво бороться за восстановление доброго имени легендарного героя, сам в свое время приложил руку к его несправедливому осуждению. Так, может быть, и в самом деле, "неясное чувство вины" лежит в основании его исторических изысканий? Может быть, он тем самым запоздало искупает эту вину? И не только свою собственную вину, и не только лично перед Мигулиным. Ведь своими воспоминаниями о годах революции и гражданской войны, к которым он сам относится с пиететом ("могучее время"), Летунов фактически совершил ревизию тех мифов о революции, в которые сам верил и в которые в течение десятилетий верили миллионы. В глазах читателей-потомков открывается вся зловещая сущность революционного радикализма, видны ужасающие последствия применения на практике умозрительных проектов осчастливливания человечества посредством пренебрежения жизнью отдельного человека, создания такого общественного согласия, которое сводилось к принудительному единомыслию, достигаемому игнорированием "другости", уникальной самобытности каждой личности.
В середине 1960-х в "Отблеске костра" Трифонов утверждал, что революционное прошлое России есть сгусток высочайших нравственных ценностей, и если его донести в современность, то жизнь потомков станет светлее. А в "Старике" экстремизм, возобладавший в русском революционном движении, представлен источником зла. Отсюда пошли метастазы той нравственной порчи, которая поразила все общество и душу каждого отдельного человека.
В сцеплении всех сюжетных линий романа раскрывается трагическая ирония самой истории. Летунов, который собирал материалы о героическом прошлом в укор своим потомкам, с их мышиной возней, "гнусными практическими разговорами", мелочными сварами, невольно раскрыл в этом прошлом то, что как раз и привело к нравственной деградации "общества победившего социализма". В итоге становится ясно, что то "недочувствие" потомков, от которого сегодня страдает сам Летунов, есть следствие "недочувствия", которое "делатели истории" - и он в их числе - проявили на самой заре советской власти по отношению к целому народу и прививали этот принцип в качестве моральной нормы всему советскому обществу. Это и есть суд истории. Это и есть ее возмездие.
"Преодоление истории": роман "Время и место", новеллистический цикл "Опрокинутый дом"
В повести "Долгое прощание" главреж Сергей Леонидович, выслушав увлеченный рассказ Гриши Реброва о народовольце Клеточникове, говорит: "Понимаете ли, какая штука: для вас восьмидесятый год - это Клеточников, Третье отделение, бомбы, охота на царя, а для меня - Островский, "Невольницы" в Малом, Ермолова в роли Евлалии, Садовский, Музиль. . .
Быт становится у Трифонова универсальной формой экзистенции. Растворенная в быту экзистенция, по Трифонову, не изолирована от хода истории, но и не подчинена ему иерархически, на, скорее, пронизывает и подчиняет себе исторические коллизии. Экзистенциальные мотивы звучали у Трифонова и раньше (например, рассказ "Ветер", 1970), эти мотивы обрамляют сюжеты почти всех его "городских повестей"*127. Но именно в его поздней прозе онтология личности, ее экзистенция выдвигаются в центр всей системы эстетических координат*128.
Это новое видение привело Трифонова к поискам новой романной формы, в которой бы центральную роль играли не одни причинно-следственные связи, не только антитезы и параллели, но в первую очередь принцип дополнительности, благодаря которому мельчайшие детали могут оказывать многократно опосредованное воздействие на крупные события. Реализацию этого принципа дополнительности Трифонов нашел не в эпическом сюжете, а в сопряжении независимых потоков сознания нескольких субъектов речи (например, во "Времени и месте" - это Антонов Андрей и безличный повествователь)*129.
В романе "Время и место" (1980) мотив "недочувствия", диктовавший художественную логику как "московских повестей", так и "Старика", переходит в императивное требование: "нужно дочерпывать последнее, доходить до дна". Эта мысль обращена не только к герою романа, писателю Антипову, это еще и своего рода девиз самого Трифонова, его центральный литературный принцип.
Однако многие персонажи романа не хотят дочерпывать до конца. Одни (как мать Антипова) просто страшатся этого, не хотят бередить и без того измученную свою душу и класть камни на души близких людей. Другие (вариант Тетерина) не считают нужным дочерпывать - просто не видят в этом смысла, с их точки зрения вся эта "выясняловка" есть ерундовина, не имеющая ничего общего с ценностями нормальной жизни нормальных людей. Но все-таки наибольший интерес у Трифонова вызывают те, кто старается дочерпывать до конца. Не случайно именно такой герой и стоит в центре романа. Антипов не может не дочерпывать до конца - в себе самом, в отношениях с близкими, в работе своей. Он жить не может в "недознании". Он чувствует свою ущербность, душевную недостаточность от недовыясненности. Это его постоянная мука.
Но тот образ мира, который возникает в романе "Время и место", вся эта пряжа из множества разноцветных нитей, из кусков разных жизней, из мозаики лет и мест, из начатых и оборванных судеб, дает буквально зрительное, пластическое впечатление принципиальной невозможности дочерпать до конца. В сущности, во "Времени и месте" теоретический постулат Бахтина о разомкнутости романного мира, о романе как об образе живой становящейся современности обернулся эстетической концепцией Личности. И тогда выходит, что человек, ставящий своей целью дочерпывать до конца, неминуемо обречен на неудачу. Что он фигура трагическая по определению. Такова плата за стремление быть личностью.
Вполне естественно эта тема связана с темой литературы, главную задачу которой Трифонов видит именно в попытках "дочерпать до конца". Во "Времени и месте" яркий жизненный эпизод значим, только превратившись в рассказ, а до этого он только "оболочка рассказа". Состоятельность судьбы испытывается романом, эту судьбу - не прямо - в себя вобравшим. Да и роман Антипова о писателе, пишущем роман о писателе, собирающем материалы для романа еще об одном писателе (своего рода метафора иллюзорности "дочерпывания", воплощающего тем не менее цель и смысл литературного труда), этот роман под названием "Синдром Никифорова" не удается Антипову*130 именно потому, что упущено главное: "если есть великая радость, значит, были великие страдания". Оказывается, постижение внутренних связей человека с окружающей его жизнью в их целостности и полноте невозможно вне страдания. Недаром учитель Антипова несчастный писатель Киянов (в этом образе без труда узнается реальный учитель Трифонова - Константин Федин) так и говорит: "Литература - это страдание". Только пройдя через страдание, только оплатив полной мерой боли утраченные уже любовь, семейный лад, литературное благополучие, поднимается Антипов до оправдания своего времени и места, а в сущности, до осознания внутренней связи всего прожитого. И символом обретения этой связи становится возвращение в финальных главах "Времени и места" персонажей, казалось бы, давным-давно ушедших со сцены, - Ройтека, Маркуши, Наташи, лирического двойника. Все сошлось и совпало, но. . .