Совсем другие истории
Шрифт:
В палате было по-зимнему бело. Он лежал обложенный льдом, чтобы унять боль. Из-под белой простыни торчали белые худые ступни, страшно бледные и озябшие. Джейн посмотрела на него — он лежал во льду, как выброшенный медведем лосось — и заплакала.
— Ох, Винсент, — сказала она, — как же мне без тебя?
Это прозвучало ужасно. Казалось, они валяют дурака и вышучивают старые книги, забытые фильмы, своих старомодных матерей. И к тому же она думала только о себе, а болел и мучился Винсент. Но это была правда. Без него дел вообще почти никаких не будет.
Винсент смотрел на нее как из глубокого черного колодца.
— Выше голову, — тихо
Джейн зарыдала — от его шуток становилось только хуже.
— И что же это все-таки? — спросила она вся в слезах. — Они сами-то хоть знают?
Винсент улыбнулся прежней улыбкой, в которой были удивление и отрешенность, показались красивые, по-прежнему молодые зубы.
— Да кто его знает. Должно быть, съел что-то не то.
Джейн сидела вся в слезах и чувствовала себя такой одинокой, брошенной, оставленной наедине со своим горем. Их матери наверстали наконец свое и оказались правы. В конечном счете последствия наступили. Но не было известно, последствия чего именно.
И вновь ученые появились на экране телевизора. От волнения у них подергивались губы, и можно даже сказать — от радости тоже. Известно, отчего умер Джон Торрингтон; они узнали наконец, почему экспедицию Франклина постигла такая страшная участь. Они исследовали Джона Торрингтона по кусочкам, взяли обрезки его ногтей и волос, пропустили их через аппаратуру и получили искомый ответ.
Показали снимок старой консервной банки, вывернутой наизнанку, чтобы был виден шов. Палец указывает на банку — вот эти консервные банки и были причиной того, что произошло. Тогда их только что изобрели и делали по новой технологии, они считались самой надежной защитой от голода и цинги. У экспедиции Франклина был большой запас таких консервов с мясом и бульоном, а банки были запаяны свинцовым припоем. Вся экспедиция была отравлена свинцом. Никто об этом и не подозревал — ведь у свинца не было ни запаха, ни вкуса. Он поразил их и проник в их кости, легкие, мозг, лишил их сил и помутил разум, так что в конце те участники экспедиции, кто избежал смерти на кораблях, отправились в глупейший поход по ледяной пустыне. Они тащили за собой спасательную шлюпку, нагруженную мылом, зубными щетками, носовыми платками, шлепанцами и прочей бесполезной чепухой. Когда их нашли десять лет спустя, они уже были скелетами в лохмотьях — ими был усеян неверный путь назад, к покинутым судам. Их пища стала для них смертью.
Джейн выключила телевизор и пошла на кухню — всю белую, переделанную в позапрошлом году, когда она выкинула из нее всю мебель и кухонные причиндалы, — ей захотелось приготовить горячего молока с ромом. Затем она раздумала, ведь все равно ей не уснуть. Все в кухне смотрится беспризорным, оставшимся без хозяина. Тостер, такой удобный для обеда соло, микроволновая печь для овощей и кофеварка — все они стоят и ждут ее ухода, на этот вечер или навсегда, чтобы принять свой настоящий вид нелепых и ненужных штучек, волей случая попавших в этот плотный, материальный мир. С таким же успехом они могли бы быть обломками космического корабля, кувыркающимися вокруг Луны.
Она думает о квартире Винсента с ее тщательно продуманным порядком и множеством красивых или нарочито безобразных штучек, которые он так любил когда-то. Представляет себе его шкаф и экстравагантные костюмы с его особыми «примочками» — в них уже никогда не влезут его руки и ноги. Все это рухнуло и ухнуло, распродано и пущено враспыл.
Тротуар у ее дома все больше захламляется пластиковой дрянью — бутылками и стаканчиками, смятыми банками и разовой посудой. Она их собирает и выкидывает в мусоросборник, но назавтра они появляются снова — словно их бросили солдаты на марше или жители, которые бегут из города от артобстрела или авианалета и бросают все, что раньше казалось таким нужным, а сейчас им легче все это оставить, чем нести с собой.
Гюнтер Грасс. Свидетели эпохи
Только в середине шестидесятых, после того как двое моих коллег по институту несколько раз попытались и потерпели неудачу, мне все-таки удалось свести обоих пожилых господ друг с другом. Возможно, мне повезло потому, что я была молодая женщина и швейцарка до мозга костей, то есть обладала преимуществом нейтралитета. Мои письма вопреки бесстрастному тону, в котором я описывала предмет своих исследований, должны были восприниматься как деликатный, если не сказать робкий, стук в дверь. Ответные письма с выражениями согласия пришли через несколько дней и почти одновременно.
Своих гостей я описала коллегам как внушительную пару ископаемых. Я забронировала им тихие номера в отеле «У аиста». Большую часть времени мы провели в тамошнем ресторане с видом на Лиммат, ратушу прямо напротив и дом гильдий.
Герр Ремарк, которому шел тогда шестьдесят восьмой год, прибыл из Локарно. Судя по всему, он был бонвиван и показался мне более хрупким, чем герр Юнгер, — тому только что стукнуло семьдесят, и выглядел он эдаким спортивным бодрячком. Живет он в Вюртемберге, но в Цюрих добирался через Базель, куда попал после пешего похода через Вогезы до Хартмансвайлер-копф, где в 1915-м велись жестокие бои.
Первая наша беседа продвигалась туго. Мои «свидетели эпохи» обсуждали швейцарские вина:
Ремарк предпочитал тичинские сорта, а Юнгер отдавал пальму первенства «Ла доле» из кантона Вод. Оба старались произвести на меня впечатление, пуская в ход весь свой старомодный шарм.
Поначалу они меня забавляли своими попытками говорить на швейцарско-немецком, но скоро мне это надоело. Так все и шло до тех пор, пока я не процитировала начало «Фламандской пляски смерти», песни неизвестного автора, популярной в Первую мировую: «Смерть на вороном коньке / Скачет в теплом колпаке». Ремарк затянул монотонный, заунывный напев, вскоре и Юнгер подхватил, и оба вспомнили последние строки припева: «Фландрия в беде — / Смерть царит везде». А потом оба устремили взгляд на собор, вздымавший шпили высоко над домами вдоль набережной.
Выйдя из задумчивости, нарушаемой лишь легким покашливанием, Ремарк сказал, что осенью 1914-го — он еще сидел за партой в Оснабрюке, а добровольцы уже захлебывались кровью при Биксшоте и на подступах к Ипру — его до глубины души поразила легенда о Лангемарке, где немецкие солдаты распевали «Дойчланд юбер аллее» под пулеметным огнем англичан. Проникшись этой историей и с поощрения учителей не один класс вызвался в полном составе идти на войну. Каждый второй не вернулся. Те же, кто вернулся — как Ремарк, которому так потом и не удалось доучиться, — не пришли в себя и по сей день. Он до сих пор себя чувствовал ходячим покойником.