Союз еврейских полисменов
Шрифт:
– Не могу пожаловаться, рабби Шпильман.
– Жена и дети здоровы?
– Могло быть и хуже.
– Два сына, один еще совсем малыш.
– Вы правы, как всегда.
Желе массивной щеки удовлетворенно всколыхнулось. Ребе пробормотал обычное благословение в адрес малышей Берко. Затем его взгляд перекатился в направлении Ландсмана, а когда докатился и зафиксировался, Ландсман ощутил укол паники. Ребе знает все. Он знает о мозаичной хромосоме и о мальчике, которым Ландсман пожертвовал, чтобы подтвердить свою веру в то, что жизнь полна всевозможнейших гадостей. А теперь благословит и Джанго… Но ребе молчит, лишь скрежещут
– Рабби Шпильман.
– Да, детектив Ландсман.
– У вас все в порядке?
– А как вам кажется, детектив Ландсман?
– Я лишь пару минут назад имел честь вас встретить, – осторожно выбирает выражения Ландсман: скорее из уважения к чувствительности Берко, чем ради рабби и его резиденции. – Но если честно, то мне кажется, что у вас все в порядке.
– И это представляется вам подозрительным? Вам это кажется отягчающим обстоятельством каких-то моих преступлений?
– Ребе, прошу вас, не надо так шутить, – предостерегает Баронштейн.
– По этому вопросу, – отвечает Ландсман, игнорируя советчика, – я не отважусь огласить свое мнение.
– Мой сын умер для меня много лет назад, детектив. Много лет прошло. Я разорвал одежды свои и произнес кадит и возжег свечу много лет назад. – Смысл слов должен был передавать ожесточение говорившего, но голос ребе остается ровным и на удивление бесцветным. – В «Заменгофе» – это ведь был «Заменгоф»? – вы нашли лишь оболочку, шелуху, ядро же его давно сгнило.
– Шелуху. Гм…
Встречался он с отцами наркоманов. Видел и такого рода холодность. Но манера списывать живого в мертвые ему претила, казалась насмешкой над мертвыми и над живыми.
– Насколько я наслышан… э-э… – продолжает Ландсман. – Не могу сказать, что я толком это понимаю… Ваш сын… В детстве, еще мальчиком… Он выказывал некоторые признаки… Как бы это сказать… Что он мог оказаться… Может быть, здесь я ошибаюсь… Цадик-Ха-Дор, так? Если бы все условия выполнялись, если б евреи данного поколения этого заслуживали, то он мог бы оказаться… Мешиах, Мессия?
– Смешно, детектив Ландсман, просто смешно. Вас забавляет уже сама идея.
– Нет-нет, ничего подобного. Но если ваш сын был Мессией, то, как я полагаю, нам всем грозят крупные неприятности. Потому что сейчас он лежит в ящике в подвале общей городской больницы.
– Меир, – одернул его Берко.
– При всем моем уважении, – скорострельно добавил Ландсман.
Ребе сначала ничего не ответил, затем заговорил, как будто тщательно подбирая слова или не сразу находя их:
– Баал-Шем-Тов, блаженной памяти, учит, что человек с потенциалом Мессии рождается в каждом поколении. Это Цадик-Ха-Дор. Ох, Мендель, Менделе, Менделе…
Он закрыл глаза Воспоминания? Сдерживаемые слезы? Он открыл глаза – сухие, как и воспоминания.
– Менделе выделялся в детстве. Я не о чудесах, ибо чудеса для цадика лишь обуза, но не доказательство. Чудеса доказывают что-то лишь тем, в ком вера слаба, недостойным. Что-то было в нем самом, внутри. В нем был огонь. Место у нас серое, сырое. Менделе лучился теплом и светом. К нему хотелось подойти поближе, согреть руки, расплавить лед, намерзший на бороде. Хоть на минуту изгнать тьму. Но и отойдя от Менделе, вы сохраняли его тепло, и мир казался светлее, хоть на одну свечу. И вы понимали, что тепло и пламя внутри вас. В этом было его чудо.
Ребе разгладил бороду, потянул за нее, подумал, как будто размышляя, не упустил ли он чего. И добавил:
– И ни в чем более.
– Когда вы видели сына в последний раз? – спросил Берко.
– Двадцать три года назад, – не размышляя, ответил ребе. – Двадцатого числа месяца элула. Никто в этом доме не видел его и не разговаривал с ним с того дня.
– И даже мать его?
Вопрос этот встряхнул их всех, в том числе и Ландсмана, который его задал.
– Вы допускаете, детектив Ландсман, что жена моя пойдет против меня в каком бы то ни было вопросе?
– Я допускаю все, что угодно. И ничего при этом не имею в виду.
– У вас есть какие-то предположения, кто мог убить Менделя?
– Дело в том, что… – начал Ландсман.
– Дело в том, что… – перебил его ребе Шпильман, роясь в бумажном хаосе на своем столе. Из груды книг, брошюр, листовок, доносов, докладов о поведении отмеченных личностей, кассовых лент, разрешений, запрещений он выудил листок и поднес его к глазам. Заплескалась плоть его руки в обширном мехе рукава… – Дело в том, что эти детективы не уполномочены расследовать данное дело вообще. Я не ошибся? Он опустил бумагу на стол, и Ландсман удивился, как он в этих глазах мог видеть что-то, кроме безбрежного ледяного моря. Ландсман сброшен в воду между льдинами и, чтобы не утонуть, хватается за балласт своего цинизма. Значит, приказ о черной метке для дела Ласкера пришел с острова Вербов. Значит, Шпильман знал о смерти сына еще до того, как тот погиб в номере двести восемь. Значит, он сам приказал убить собственного сына? Значит, работой отдела по расследованию особо тяжких преступлений полицейского управления Ситки напрямую руководят из канцелярии ребе? Очень интересные вопросы, но хватит ли у Ландсмана духу задать их?
– А что ваш сын сделал? – спросил наконец Ландсман. – Почему он умер для вас двадцать три года назад? Что он знал? И что вы знали, ребе? И рабби Баронштейн? Понимаю, вы владеете ситуацией. Не знаю ваших целей. Но, судя по вашему прекрасному острову, вы весите очень много.
– Меир! – голосом заклинателя воззвал Берко.
– Не возвращайтесь сюда, Ландсман, – сказал ребе. – Не беспокойте никого в моем доме и никого на острове. Оставьте в покое Цимбалиста, оставьте в покое меня. Если я услышу, что вы хотя бы попросили у одного из моих людей прикурить, я вас достану. Это ясно?
– При всем моем уважении… – начал Ландсман.
– В данном случае – пустая формула вежливости.
– И тем не менее, – не дал себя сбить Ландсман. – Если бы каждый раз, когда какой-нибудь штаркер с эндокринным расстройством пытался меня запугать, мне давали доллар, мне бы не пришлось сейчас сидеть здесь, при всем моем уважении, и выслушивать угрозы от человека, не способного и силком выдавить из себя слезу по сыну, которому сам помог сойти в могилу, уж там сейчас или двадцать три года назад.