Союз молодых
Шрифт:
Колыма таким образом вела себя вроде Пенелопы и каждый год распускала по ниточке блестящую плотную ткань.
Митька объявил всеобщую мобилизацию холста. Пошел по дворам с «молодыми», стал собирать простыни, полотенца да скатерти. Простынь было мало, спали поречане на шкурах. Но большие камчатные скатерти были у многих казачек, не только у купчих. Бабы отдавали поневоле, но выли по белым скатертям, как будто по покойнику.
У запасливой старой Гаврилихи вышло драматическое представление. Ей было семьдесят лет. Когда-то она считалась первой щеголихой на всю Колыму. Это об ее неслыханной роскоши пела насмешливая песня:
ПоГаврилиха, шутка сказать, носила крахмальные юбки. По праздникам девки бегали сзади и шептались: «шуршит». Целых полвека Гаврилиха была для приезжих торговых богиней-покровительницей, приветливой хозяйкой и приемной Венерой. Она одна заменяла целое учреждение и притом наивысшего сорта. И странно сказать, еще пять лет назад на нее заглядывались молодые молодчики, быстроглазые и свежие, как репа.
Макаризацию Гаврилихи хитрущий диктатор обставил в торжественной форме. Он явился к ней вкупе с обоими старостами, казачьим и мещанским. Олесов Микола с неизменным серебряным крестиком нес его кожаный портфель. Митька поклонился Гаврилихе в пояс и вымолвил:
— Бабашка Марья Гаврильевна! Общество постановило просить вас потрудиться выдать для спасения человеков от смертного голода, сколько найдется у вас сетного материалу.
И бабушка тоже поклонилась и сказала:
— Сетного у меня нету, а прочее берите, что по нраву.
И велела принести сундуки.
Но когда «молодые» стали выбирать из укладок и скрынь белые и крепкие полотна, сердце у Гаврилиха упало. И она крикнула Реброву с сердцем:
— Сама разберу!
— Уйди-ка ты, постылый! Сдам сама с весу, пудами. Нечего тебе тут делать! Уходи!
И Митька поклонился и ушел.
В эту неделю лучшие дома Колымы обратились в мастерские для расщипки полотняной корпии. Словно воротилось время Крымского похода, когда вся уездная Россия расщипывала корпию для раненых. Нащипанная корпия раненым тогда не попала. Но из колымских расщипанных ниток те же казачки и купчихи связали три огромных мережи для средних прясел «череза». Гаврилиха сама принесла их в «кимитет», — бывшую полицию уже называли комитет.
После того Гаврилиха стала ревностной сторонницей колымского диктатора.
— Так и досельные делали, — говорила она. — В досельное время, когда еще был не Колымск, а Собачий Острог.
Опираясь на это сочувствие, Митька объявил деревянную повинность. Он устроил рабочие партии не только по классам, но также по полу и возрасту. Была партия купеческих старух, которая должна была доставить тридцать вязок резаного тальнику; поповская партия — тридцать двухсаженных слег; больничная команда — ивовые свясла, пятьдесят. Казаки, якуты, чиновники, никто не был изъят. Временное «народное правление», Трепандин и Качконок, в виде особого штрафа за свою политическую дерзость, давали двадцать саженей, совершенно приготовленного прясла.
Долго рассказывать, как забивали копрами обточенные сваи, навязывали прясла, выплетали ивовые морды, пузатые, как бочки. Два месяца работала шальная Колыма над шальною затеею шального диктатора Митьки. Непривычные руки купцов и попов стучали топорами. Проливали чиновники пот вместо нелепых бумаг над свяслами, свитыми из ивовой коры.
Митька спал и дневал на стройке. Равнял, переставлял и прясла и самих работников.
И тогда Митька открыл свои карты и выпустил новый декрет о трудовом распределении общественной рыбы. Он объявил, что согласно декретам революции паи выдаются: старикам и старухам три четверти, детям до десяти лет полная, беременным женщинам — с четвертью, т. е. пай с четвертью, — кроме нетрудовых элементов и служителей религиозных культов.
Положим, служители религиозных культов беременны вообще не бывают. Но намерения Митьки были совершенно ясны.
И тут начался в Колыме так называемый трудовой бунт нетрудовых элементов. Они застукали Митьку в комитете и стали показывать ему свои непривычные ладони, набежавшие мозолями, действительно кровавыми.
— Разве же мы не работали?
— Коровьим потом, — откликнулся Кешка Явловский, богатый якут, плохо говоривший по-русски. Он хотел сказать: кровью и потом, а вышло у него по-коровьи. И Митька усмехнулся и показал им свой собственные ладони, крепкие и жесткие, как еловая доска.
— Десять вязок фашиннику я вынес из лесу на своих старых плечах, — заплакал отец Алексей. — Не будет вам счастья, не будет.
— Обойдемся без вашего счастья, — откликнулся Митька.
Тогда трудовые ладони нетрудовых элементов стали сжиматься в тугие кулаки и подскакивать к Митькиному носу.
— Постойте, товарищи, — сказал Митька весьма хладнокровно, — вот вам последний декрет: отдайте одежу, какая у вас лишняя, опять же дома у вас лучше, дрова, у Макарьева на десять годов заготовлено дров. Все поровняйте, тогда я поровняю паи.
Вечером старая Гаврилиха прислала свою внучку в «кимитет».
— А бабушке как?
— Бабушке Гаврилихе пай за общественные заслуги, — галантно ответил диктатор.
В воскресенье загружали мережи. Духовенство, ионы и дьячки вышли в облачении на площадь с крестами и хоругвями благословить промысел. Был, кстати, Ильин день, большой колымский праздник. Попы не спросили разрешения, а у Митьки духу нехватило запретить. Пропели молебен, и саженный Кирик затянул своим кислым баском: «Державному, правящему колымскому народу многая лета!» И тогда вышел отец Палладий Кунавин и сказал проповедь. Он начал ее в резких тонах и стал говорить о жадных богачах, отнимавших у бедного последнюю сельдятку и снимавших со вдовы единственную ровдужную парку.
Слушатели крякали, все это соответствовало подлинным житейским делам.
— За грехи богачей разгневался господь и послал недолов. И надо прогнать богачей из храма трудового, как же и господа их прогнал из храма иерусалимского. Надо смирить их дележами, реквизициями, конфискациями.
Он твердо выговорил эти незнакомые слова, вместо обычной колымской макаризации. Большие люди слушали и менялись в лице. Поп перешел на сторону простого народа. Так отец Кунавин приобрел себе новую славу красного священника.