Союз молодых
Шрифт:
Чукча пожевал губами.
— Мы товар привезли, — сказал Митька.
— Ага!
— Табак… Чай… Воду…
Митька выговаривал но слову с большими промежутками. «Вода» — это, конечно, была «горькая вода», водка. О какой же другой воде могла итти речь?
— Ну, войдите, — предложил чукча.
— Пять — двадцать — шестьдесят, — окинул он взглядом упряжки и по пути пересчитал русских собак. — Бабы, кормите гостей!
На окрик хозяина из всех шатров словно посыпались женщины, в странней одежде, мохнатой, меховой, но с широкими рукавами и полураскрытой грудью, и стали таскать мешки с объедками и летним
— Брось, но трогай! — крикнула чукчанка, внезапно задохнувшись от жалости. — Не тронь собачьего. В полог [25] заходите, накормим! Входите, друзья!
Священная формула чукотского гостеприимства была, наконец, произнесена. Должен был последовать пир, горячее мясо.
Из-за шатров показался пастух, несший на плечах только что заколотого оленя. В олене было пудов пять, но пастух шел так легко, как будто туша, облегавшая его шею, была только из меха, а не из мяса и костей. Был он совсем молодой, безусый, с румяными щеками. Шапки на нем не было, меховая рубаха без ворота, голая грудь виднелась даже из-под оленя. У него были густые брови и волосы на голове чуть курчавились.
25
Полог — внутреннее спальное помещение чукотского шатра.
— Рукват, скорей! — окрикнула его женщина. — Приезжие голодны.
Женщины ободрали оленя, стали хлопотать, варить, зажгли лампы, т. е. светлые плошки с пластами оленьего сала. И через полчаса Митька и Мишка и еще коренастый казак Собольков из партии Паки сидели в пологу у Тнеськана перед длинным корытом дымящейся оленины.
Пака отказался зайти в бычеголовый шатер, хотя его и звали. По завету чукотской демократии он зашел в самый задний шатер к бедной старушке и молча присел у порога. Потом покормился от обрезков, костей и ее худшей, сиротской, почти милостынной доли. Пака среди русских считался в захребетниках, в «задних» и «меньших людях», к ему казалось невместно водиться с «большими людьми», хотя бы на чукотском стойбище. Тут была особая бедняцкая гордость, как она существует издавна на севере.
Напротив, Викеша Русак, непризнанный глава колымских недопесков, вместе с Митькой и Мишкой попал в передний шатер. Его посадили поодаль, но все же на почетном месте. В пологу было тесно, и молодые пастухи просто лежали снаружи на брюхе, просунув голову и руки под меховую стенку. Спина у них мерзла, а голова потела. Но в чукотском быту это самое привычное дело.
Чукотский молодяжник, лежавший на брюхе вокруг полога, внимательно присматривался к Викеше.
Его облик и вся фигура совсем не походили на смуглых и некрупных поречан.
— Из дальнего рода? — бегло спросил Тнеськан, кивая головой в сторону красивого максола.
— Отец, — бросил Митька еще короче, на лету.
— Ага, преступняк.
Тнеськан выговорил это слово в якутской манере. Политические преступники звались у чукоч «дальним родом», а у якутов буквально «преступняк». Но это считалось особое звание, влиятельное и почетное. Им подавали нередко прошения о разных обидах, подчас даже с обращением: «Его превосходительству, господину политическому преступнику».
Викеша держал себя скромно, подрался молодым пастухам. Он взял с блюда длинную оленью ногу с полусырыми волокнами мяса и жил. Захватил это мясо ножом, дернул влево, потом вправо, два раза положил в рот. Кончено. Кость была обглодана дочиста, хоть выбрасывай собакам. Сзади послышался сдержанный ропот одобрения. Чукотский удалец, как волк, двумя ударами железного клыка обгладывает всякую кость.
Сзади просунулась коричневая лапа и потянула Викешу за ногу.
— Выйди, — прохрипел за спиной взволнованный голос.
Но Тнеськан повернул голову и цыкнул в пространство. «Успеется! Завтра!» То были его собственные сыновья, которым не терпелось поближе познакомиться с новым неведомым удальцом. Молодые пастухи раскусили, что в этом речном молодце есть что-то новое. Но теперь приходилось подождать.
Митька и Тнеськан, оба думали о деле, не о детских пустяках.
— Зачем приехали? — спросил Тнеськан снова, более смягченным тоном, чем раньше на дворе.
— Олени, — сказал Митька, — голод на реке.
— Русская чайка сыта не бывает, — проворчал Тнеськан.
— А с чем приехали?
Митька молча полез за пазуху, вытащил мохнатую папушу листового табаку и положил у корыта.
— О! — пронеслось в толпе, как вздох. Табак расхватали по рукам. Десять трубок сразу задымили пахуче.
— Десять! — сказал Тнеськан, протягивая руки вперед. Это были самородные счеты, дарованные людям природой. На митинге в городе «десять» без дальнейшего определения указывало число кирпичей чаю или папуш табаку. Здесь на тундре «десять» означало прежде всего оленей. Обе валюты, речная и оленяя, встретились и должны были выдержать спор.
Митька подождал пока чукчи накурились, потом достал из своей неистощимой пазухи твердую доску — кирпич прессованного чаю, и положил у корыта, как прежде табак.
— Десять! — сказал Тнеськан с тем же движением рук. — Рука и рука!..
По-чукотски «рука» так и означает «пять», а «две руки» — десять. А слово «считать» обозначает, собственно, «пальчить».
— Чакыыт, чаюем, — усмехнулся хозяин, обращаясь к жене своей Чакыыт, сидевшей слева на женском главном месте.
Тогда Митька полез в третий раз за пазуху и с торжественным лицом вытащил черную бутылку. Поставить такую драгоценность на неохраняемый стол было бы неблагоразумно. Вместо того он налил два стаканчика, неизвестно откуда подсунутые в нужную минуту, потом собственноручно поднес их Тнеськану и жене его Чакыыт.
— Сам, — мотнул головой хозяин, предлагая по обычаю гостю выпить первому.
— Не стану, — мужественно ответил Митька, преодолевая соблазн. — Дорогая вода, пусть только для вас.
Тнеськан опрокинул стакан в свой огромный рот и крякнул с наслаждением. Спирт был честный, ничем не разбавленный.
— Человек, — сказал он опять и встал с места, как новая единица счета «Человек» по-чукотски обозначало также и «двадцать». И высшая счетная цифра была «человечина людей» — «четыреста».