Союз молодых
Шрифт:
— Поддержите коммерцию! — обратился он с кривою усмешкой в сторону Ковынина. — Не я один.
— Тоже даю! — сказал один, потом другой. — Чай десять, табак пять, платки десять.
Торговцы выкрикивали названия и цифры колымской торговой валюты.
Лица у общественных стали разглаживаться.
— Покурим, — сказала Чагина с лихорадочной веселостью и облизнула губы.
Табаку и чаю в общем собралось достаточно.
— Постойте, — перебил эту радость настойчивый Митька.
— Старухи, старики, послухайте, что я вам скажу. Не нас надо пожалеть, наших маленьких деток.
— Ах! — заревели старухи. Обещанное угощенье только показалось и уже угрожало уйти от ртов и носов.
— Стыд поимейте, — уговаривал Митька. — Дети наши — самое, что есть дорогое. Опустеют дома наши. Кого будем кормить? Для кого будем жить? Подумайте, общество!
Он задел у общественных самые чувствительные струны. Дети на Колыме ценились дороже всего, даже дороже питья и курева. Мерли ребята, как мухи. Были постоянно бездетные бабы и бездетные дома. И население с трудом держалось на прежнем уровне и давно перестало расти. Тем более чуткий инстинкт повелевал хранить эти скудные, быстро гаснущие человеческие искры.
Старухи заплакали в голос.
— Бери, отдаем! Твоя правда, бери! Для маленьких, для внуков, для детей!
Митька махнул жезлом и общество опять замолчало.
— Слухайте, обчество, что я скажу: с той капелькой, что дали эти жилы, разве поедешь к чукчам? На смех да на стыд… Однодневно собак не прокормишь.
— Слухайте, купцы. Я буду говорить. По общественное раскладке приходится с тебя, Макарьев, табаку сума, чаю место, жидкой ведро, платков сотня, сахару голова, — высчитывал он безжалостно.
Купцы ахнули и взвыли. Сума — три пуда табаку, место — пятьдесят кирпичей чаю. И даже, о горе и ужас, целое ведро жидкого золота, спирту. Это была контрибуция неслыханная и нестерпимая. Но Митька громовым голосом заглушал галдеж и гам, выкрикивая страшные цифры.
— С Ковынина пуд табаку, чаю полместа, жидкой полведра.
— Не дадим! — взлаял Макарьев, — столько не дадим! Облопаетесь, черти!
— Компания, иди! — сказал он по-казацки, обращаясь к товарищам.
— Постойте, — сказал спокойно Митька. — У нас тоже есть компания. — Ребята, вперед!
Вышли вперед восемь мальчишек подростков и с ними шесть девчонок. Тут были Викеша, Андрей и другие. Они до сих пар сидели смирно, и на них никто не обращал внимания. Но теперь они сразу вышли вперед и стукнули об пол прикладами. И общественники увидели с удивлением, что у них были ружья, правда, не у всех, а только у четверых. Ружья эти были казацкие, брошенные служилыми казаками в сборне. В самый час митинга мальчишки заглянули на сборню и разобрали ружья, лежавшие совсем на виду.
— Слухайте, воронья охрана, — сказал Митька чуть насмешливо. — Присмотрите за этими гадами, чтоб, как общество сказало, так было сделано.
— Мальчишков натравливать на нас! — кричал Макарьев вне себя. — Кто они таки, недопески!
— А ты пес! — подал свой голос впервые Викеша Казаченок.
Недопески — молодые, не дошлые песцы. Песцы бывают вольные, а псы ездовые в ошейниках. Друг против друга выступали здесь две близкие, но враждебные породы.
— Ратуйте, кто в бота верует! — закричал неожиданно Макарьев.
Общественные засмеялись.
— Не любишь, — сказал Митька язвительно. — Ничего, слюбится.
Лицо Макарьева замкнулось и стало упрямо.
— Столько у меня нету, — сказал он твердо. — Хоть режьте меня.
— Ничего, мы найдем, — успокаивал его Митька. — Я знаю, где ты прячешь, — прибавил он значительно.
— Слухай, воронья охрана! Завтра поутру зайдите, да взыщите. Вот с него первого. Товару не дадут, тащите самих. Мы их самих повезем до чукоч и поколем на мясо.
— Теперь ступайте отсель! — спокойно и жестко предложил он купцам.
Так кончился на Колыме первый митинг. «Сбор Митин», — как называли его потом в рассказах и песням. Ибо местные поэты тотчас же сложили песню об этом бурливом и памятном сборище.
Придите вы на митину, богаты мужики! А я из вас повытяну Чаи да табаки!Открылся на Колыме Октябрь в июле 1918 года.
X
Рано поутру в стеклянное окошко полицейского дома постучала торопливая рука торговца Макарьева. За стеклом показалась широкая рожа Дмитрия Реброва, вчерашнего батрака, а ныне, пожалуй, колымского диктатора. Он, кстати, и домой не ушел в свою закоптелую хибарку на Голодном Конце, а остался в квартире исправника вместе со своей «очелинкой» Матреной. Запасов у исправника не было, жрать было нечего, но постель оставалась такая же барская, как была и в прежние дни.
Итак, они легли на это господское ложе. Митька заменил его высокородие, а одна очелинка Матрена заменила другую очелинку, барскую барыню, Палагу.
Митька ответил Макарьеву на стук стуком и махнул рукой, что означало с очевидностью: «Сейчас выйду».
Через минуту он показался у ворот. Был он в исправничьем кителе с ясными пуговицами вместо своей варваретовой куртки, но голову покрыл не форменной фуражкой, а тем же старым меховым шлыком. Штанов на нем не было вовсе. Митька, таким образом, с первого дня переворота явился санкюлотом [22] .
22
Санкюлот — буквально «бесштанник», «голодранец». Французские революционеры во время великой революции называли себя санкюлотами.
В качестве зачинщика Митька открыл на Колыме тот своеобразный водевиль с переодеванием, который всегда сопровождает революцию. На Колыме этот водевиль начался о первого дня. Лишней одежды на Колыме мало, каждый казачий мундир или яркая пуговица имеют свою цену. На худой конец их можно обменять ламутам или чукчам за шкуры и за мясо.
— Что рано? — спросил Митька раннего гостя. — Заказы принес?
— Забрали! — прокаркал Макарьев каким-то задавленным голосом. — Эти кулюганы твои, недопески или как…