Союз молодых
Шрифт:
Действительно, вышло неловко: сторожами при казенном имуществе стали заведомые, патентованные казнокрады.
Арсений Дауров, жилистый, косматый старик в ровдужной [20] куртке и дырявых тюленьих обутках, не стал больше сдерживаться.
— Клади булаву! — крикнул он хриплым басом. Неизвестно откуда и как он откопал в глубине своей памяти этот прадедовский старо-казацкий призыв.
— Какую булаву? — спросил Катеринич испуганно.
Митька протолкался вперед и уверенно влез на эстраду.
20
Ровдуга —
— Вот что, — сказал он решительно, — печать положи!
Трепандин беспрекословно вынул из кармана казенную печать и положил на стол.
— Казну и товары опосля сдадите. А теперь пошли отседова к матери!..
Толстый Екимша замялся.
— А этого хошь?
Митька с какой-то особой веселой готовностью подсунул к Екимшину носу свой жилистый темный кулак.
— Тоже сторожа… Прочь, гады!
— Объявляю, открываю этот митинг!.. Слушайте меня, старики!!..
Это было обращение традиционное, но не вполне уместное. В переднем ряду толкались мальчишки, безусые, с веселыми глазами, ничуть не похожие на стариков.
— Горожана!
Это был более понятный вариант еще непонятного нового слова «граждане».
— Как будем жить сей год? Рыбы недолов. В сети корова пролезет. Купить-продать нечего. Сами не пьем [21] и не курим. Как будем жить?
Митьке в ответ раздались вздохи старух, перешедшие в всхлипывания. Тяжко горожанам было жить без пойла и без курева. И вздохи сгустились и стал буйный ропот, родивший единственное слово: «Табаку!»
— Трубки искрошили под курево! Табачные дощечки поскоблили. Табаку, табаку!
21
Не пьем — чаю.
Весь митинг повторял это единое слово. Сифилитики, иссохшие от голода, вышамкивали тоже своими изуродованными ртами: «Табаку!»
Это было, как в древней сказке про заморскую торговлю на далеких островах в океане, где все живое, и люди, и духи, и невидимые призраки, и ветер в облаках, и рыбы в подводных глубинах, взывали к подъезжающему гостю: «Табаку, табаку!»
— Пальцы ли нам зажигать да курить? — вопили старухи. — Другие вон курят!..
Костлявая Чагина вскочила и уставила длинный прямой обличающий палец в левый угол. Там на передней скамье сидело семь человек, степенных и гладких, задумчивых и молчаливых. То были колымские торговцы — «большие люди».
Сидевший с краю Ковынин, маленький, рыжий, сухой, повязанный бабьим платком, ответил Овде злым и испуганным взглядом. Палец ее выдавался вперед, как копье.
— Шаманка проклятая, — визгнул Ковынин голосом тонким, совсем как у старухи. — Колотье наводишь на меня. Чтоб ты сама усохла.
Русские па Колыме имели своих шаманов, не хуже, чем туземцы. И каждый шаман мог напустить болезнь и колотье не только на человека, но даже и на духа. Выставленный палец обращался в копье и насквозь пронзал обреченного незримым острием.
— Ты, небось, куришь! — кричала неугомонная Овдя. Другие старухи тоже вскочили и уставили в левый угол такие же костлявые обличительные пальцы. Это, действительно, было похожие на шаманское заклинание.
— Курите, пьете (чай)! Жирок лопаете! Все у вас есть! — визжали они исступленно.
— Слышите, обчество! Они нашу жизницу спрятали, смерть нашу выпустить хотят. Кровососы, людоеды.
Направо мужики с Голодного Конца завопили густыми голосами:
— Гады, воры!
Напротив одутловатый сифилитик успокаивал толпу: «Буде, буде!» Выходило у него гнусаво, на м, так что нельзя и напечатать.
Митька схватил шумовку, лежавшую на столе, в виде дирижерского жезла. Ее прихватила Матрена. Она стряпала в своем жалком очаге кашу из древесной заболони. Если хорошо уварить это свежее дерево, то глотать ничего, можно. Только надо постоянно мешать мутовкой и шумовкой, чтоб варево не пригорело.
Как Митька ее кликнул, Мотька успела отставить котел от огня, а шумовку впопыхах прихватила с собой и, не зная куда девать ее, положила на стол перед Митькой.
Теперь она ему пришлась кстати. Он схватил ее за деревянный хвост и стукнул по столу. Головка отломилась и с треском отлетела вперед на толпу, как будто граната.
— Тихо! — крикнул Митька. — Слухайте.
Крики затихли. Все ожидали, что скажет Митька.
Но Митька только повторил:
— Слухайте, тихо!
— К вам говорю, купцы! — пояснил он, наконец, тыкая влево своим обломанным жезлом.
— Слышите вы, как обчество плачет? Объели вы его и оппили. Слухайте и думайте.
У старого Даурова в его неистощимой исторической памяти проснулось другое впечатление: вместо атамана с булавой — посадский голова с мошной.
— От стариков слыхал, — сказал он туманно, — случалось, беда, — купцы помогали обществу, кто сколько.
Настало тягостное неловкое молчание. Так, должно быть, было в нижегородской сборне, когда Минин Сухорук призывал торговцев к пожертвованиям, а они пыжились и пыхтели и никто не хотел выступить первым.
Карамзин, как известно, утверждает, что будто купцы кричали: «Заложим жен и детей и выкупим отечество!» Но ведь это легенда, парад. На деле, очевидно, и в Нижнем на Волге было не лучше, чем в Среднем на реке Колыме.
Все глаза, как изо уговору, уставились, в Макарьева. Он был купеческий козел-коновод.
— Даю, жертвую! — проговорил Макарьев отрывисто.
«Сколько? — мелькнул мучительный вопрос в уме. — Мало нельзя. Время такое, побьют. А много, так еще страшнее. Скажут: взаправду, кровосос. Вот сколько припрятал добра».
— От последнего даю! Табаку десять (папуш), чаю пятнадцать (кирпичей). Платки, сахарок…
Общество молчало. Он как раз угодил. Дал мало, всего рублей на шестьдесят, но как раз столько, чтоб общество не взбесилось от злости.
Соседи его тоже молчали.