Сожженная Москва
Шрифт:
— Где они?
— Решась проникнуть в Москву, оставил их в Моршанске.
— Как вы проникли в Москву?
— С французским паспортом; они сами мне его дали, назвав меня cultivateur, помещиком.
— Что вы делали там?
— Следил за выходом оттуда неприятельских фуражиров, разбивал их под Москвой с охотниками и отнимал их подводы… в делах штаба должны быть обо мне упоминания.
— Да, о вас доносили. И вы готовы на такой шаг, не боитесь?
— На всякую беду страха не напасешься — бог не выдаст, боров не съест! — ответил Фигнер. — Брут убил своего друга Цезаря, мне же корсиканский кровопийца не друг… Я день и ночь молился, клялся.
«Рисуется немчура, — подумал Ермолов, — а впрочем, посмотрим».
— Что же вы желаете получить в случае удачи? — спросил
Фигнер слегка покраснел. Его глаза глядели холодно и спокойно.
— Ничего, — ответил он. — Я приношу себя в жертву отечеству. Россия вскормила меня; душою я русский.
— А родом?
— Остзеец.
— Есть с вами бумаги?
— Вот они…
XXXVIII
«Чудеса! — раздумывал, просмотрев бумаги, Ермолов, — ферфлюхтер, а говорит с пафосом и русскими пословицами, даже слова как-то особенно старательно отчеканивает». Он задал еще несколько вопросов Фигнеру. Тот на все отвечал здраво и обдуманно. «Как быть? — терялся в догадках Ермолов, — умолчать об этом гусе перед светлейшим невозможно… Что бы ни вышло впоследствии, ответственность падает на меня первого… ну, да его с этою затеей, вероятно, без уважения сплавит сам князь». Ермолов кликнул адъютанта, сдал ему на руки Фигнера и, снова надев мокрую фуражку, пошел по лужам и скользкой грязи к главнокомандующему. Адъютант было предложил оседлать для него коня; Ермолов, с досадой махнув рукой, отправился опять пешком. У ворот квартиры Кутузова провожатый вестовой наткнулся на княжеского денщика, шедшего притворять ставни.
— Все спят-с! — сказал денщик, разглядев при свете фонаря фигуру Ермолова, вынырнувшего из темноты.
— А сам светлейший? — спросил Ермолов.
— Тоже в постели, хотя свечи у них еще горят.
— Доложи.
Денщик через сени вошел в темную приемную, оттуда в спальню Кутузова. Ермолов был приглашен в комнату, из которой вышел всего полчаса назад. Кутузов, в одной рубахе, сидел на постели, спустив на коврик босые ноги, прикрытые бухарским халатом. Перед ним на круглом столике лежала карта России, утыканная булавками, с головками из красного и черного сургуча, изображавшими русские и французские войска. Он перед приходом Ермолова рассматривал эту карту. Комната, по обычаю старого князя, любившего теплоту, была жарко натоплена.
— Что, голубчик? — спросил он, устремив навстречу входившему Ермолову не совсем довольный, утомленный взгляд. — Все ли у вас благополучно?
— Слава богу, ничего нового; но вот что случилось…
Ермолов неторопливо и в подробностях передал светлейшему о прибытии и предложении Фигнера.
— Я счел священным долгом, — заключил он, — не мешкая обо всем доложить… Что прикажете? Фигнер у меня, ждет решения.
— Так вот что, — произнес Кутузов, натягивая себе на плечи сползавший с него халат, — штука казусная… все ли ты терпеливо выслушал и расспросил?
— До точности, ваша светлость.
— А как полагаешь, он не насчет перпетуум-мобиле, не из желтого дома? приметил ты, в порядке ли его мозги?
— Мне этот вопрос прежде всего пришел в голову, — ответил Ермолов, — я его так и этак, на все стороны допрашивал; говорит толково, в глазах змейки не бегают, нет ничего подозрительного… Осуществимо ли его предприятие — дело другое. Отважен же он и смел, кажется, действительно без меры, и его решимость, по-видимому, искренняя и прямая.
Старчески обрюзглое лицо Кутузова поникло. Он задумался. На гладко выбритом, жирном и белом его подбородке, от тепла комнаты или от душевного волнения, выступила испарина. Он нервным движением пухлой руки тронул себя за подбородок и, задумавшись, устремил свой единственный зрячий глаз куда-то в сторону, мимо этой комнаты и Ермолова, мимо этой ночи и всего того, что ей предшествовало и так доныне подавляло дряхлого телом, но бодрого духом старого вождя.
— Ведь вот, шельма, придумал! — разведя руками и опять хватаясь за увлажненное лицо, сказал князь, — а дело, надо признаться, из ряда вон и во всяком случае необычное. Но на чем основаться?
Князь медленно повернулся на подостланной под него перине.
— Разумеется, бывали примеры в древности, и именно в Риме, во время воины Пирра и Фабриция, — продолжал он, — только там, сколько припомню, разыгралось все иначе. Ну, как это было? пришли и говорят Фабрицию, что некий врач из греков — это в Риме было то же, что в России наши немцы, — с целью разом прекратить войну вызвался, без колебания, отравить Пирра. Ну, Фабриций, как помнишь, выслушал, как и ты, этого немца, да и отослал врага-предателя в распоряжение самого Пирра. Остроумного лекаришку Пирр, разумеется, вздернул на первую осину или там, по-ихнему, смоковницу, что ли… тем дело и кончилось… Ты что на это скажешь?
Ермолов, нахмурясь, молчал. Догоравшие свечи уныло мигали на столе. Кутузов взглянул в ближайшее к кровати окно, из которого в эту ночь опять виднелось зарево над Москвою.
— Мое мнение, — произнес он, — убей этот чухонец и в самом деле Бонапарта, все скажут — не он, а я да ты, Алексей Петрович, предательски его ухлопали. Ведь правда?
— Положим, ваша светлость, то было давно и в Риме, — ответил Ермолов, еще не угадывавший, куда клонит князь, — и прошлое не всегда урок для настоящего. Но я позволю себе, однако, только спросить, чем этот новый, вторгшийся к нам Атилла лучше какого-нибудь Стеньки Разина или Пугачева? Те изверги шли из-за Волги, этот из Парижа — в том вся и разница; сходства же в разрушителях много… Владеть отуманенною ими, раболепною толпой, двигать, при всяческих обманах, полчищами жадных до наживы, одичалых бандитов, вторгаться, для удовлетворения собственного самолюбия, в мирную страну, предавая а ней все грабежу, огню и мечу… Чем же это не отверженец людского общества, чем не Разин или не Пугачев? Кутузов отодвинул стол, нашел босыми ногами и надел туфли, медленно поднялся с постели и, оставя халат, в одном белье начал, заложа руки за спину, вперевалку, прохаживаться по комнате.
— Именно, отверженец нового сорта! — сказал он, помолчав. — Ты выразился верно!.. Но как разрешить вопрос? подумай… Если бы я и ты, лично напав на Наполеона, начали с ним драться явно, один на один… дело другое… А тут, выходит, точно камнем из-за угла.
— Как угодно вашей светлости, — почтительно-сухо проговорил Ермолов, как бы собираясь уйти.
— Да нет, погоди! — остановил его Кутузов. — Мы с тобою полководцы девятнадцатого века, вот что я хочу сказать. А наши противники достойны ли этого имени? Я предсказывал, что они будут есть конину — едят… говорил, что Москва для их идола и их армий станет могилой — стала… их силы с каждым днем тают… — Князь опять прошелся по комнате. — Прогоним их, увидишь, — сказал он, я не доживу, ты дождешься… Те же французы свергнут своего кумира и так же бешено и легкомысленно проклянут его и весь его род, как свергли, казнили и прокляли своего истинного короля… Жалкая нация…
Кутузов, опершись руками о подоконник, глядел на небо, окрашенное заревом.
— Опять огонь… догорает, страдалица! Вспомнят они этот пожар, сказал он, — поплатятся за эту сожженную Москву!
— Так что же прикажете, ваша светлость, относительно предложения Фигнера? — спросил Ермолов. — Всякие шатаются теперь, и чистые и темные люди. Кутузов обернулся к нему и развел руками.
— Дело, не подходящее ни под какие артикулы! — сказал он, — а впрочем, Христос с ним! Знаешь поговорку — смелого ищи в тюрьме, труса в попах… Дай ему, голубчик, по положению о партизанах восемь казаков, бог с ним. Глас народа — глас божий; пусть творит, что хочет, если на то воля свыше, а приказа убивать… я ему не даю!
Партизаны Сеславин и Фигнер, по условию, съехались у деревни князя Вяземского, Астафьева. Фигнер объявил, что ему на время разрешено действовать самостоятельно, и просил наставлений и советов у более опытного товарища. Сеславин уступил ему из своего отряда двух кавалеристов, в том числе молоденького юнкера, который особенно просился к Фигнеру. Невысокий, черноволосый и сухощавый, этот юнкер, в казачьей одежде, казался робким мальчиком, но лихо ездил верхом. Купленный им у казаков донской конь Зорька был сильно худ, но не знал усталости. Фигнер в ту же ночь с этим юнкером ускакал по направлению к Москве.