Спаси нас, Мария Монтанелли
Шрифт:
Словом, я проникся доверием к этому Ван дер Дюссену. Я подумал, что, поскольку терять мне нечего, я вполне могу ему открыться. Прошло уже почти пять месяцев с тех пор, как я узнал от мамы, что у моего отца любовная интрижка. Короче, выложил все начистоту. О тех двух ночах в неделю, которые отец проводит у вдовы, и о том, как он валится с ног от усталости в остальные дни. О том, как он водит ее на классические концерты, хотя самому медведь на ухо наступил. Слушая пластинки, которые иногда я ему ставил, он, начисто лишенный слуха, не способен был отличить одну мелодию от другой, так что все мои попытки развить его музыкальный вкус были бессмысленны. С девчонками я тоже терпел фиаско: они, как ни пыжились, не могли запомнить ни песню, ни ее автора, ни фильм, не говоря уже о фамилиях режиссеров или композиторов. Ты мог хоть целый вечер вбивать им в голову такого рода сведения – бесполезно,
В какой-то момент меня реально понесло. Я рассказал, что отец не стесняется делиться со мной и мамой подробностями своего романа, что чувства других ему до лампочки, что эта вдова гораздо старше моей мамы, что расхаживает она в леопардовом манто, в уродских лаковых туфлях, а прическа – ну просто святых выноси! А как-то, застав маму плачущей в ванной, я спросил ее, что стряслось (я тогда еще ничего не знал). «Ничего», – ответила мама, вытирая слезы полотенцем. «Почему ты плачешь?» – настаивал я. У меня сжалось сердце – я еще ни разу не видел, чтобы мама рыдала навзрыд, не в силах остановиться. В одном халате, с растрепанными волосами. «Просто мне грустно», – сказала она. Я обнял ее, такую миниатюрную, и прижал к себе. Я, выше ее по меньшей мере на голову, мог без труда ее расплющить, тем самым уняв ее рыдания.
Ван дер Дюссен слушал внимательно, посасывая мундштук. После того как я вроде бы выговорился, он неожиданно придвинул ко мне коробку сигар и кивком пригласил меня угоститься. Поскольку это было наше первое знакомство, я тут же насторожился, почувствовав очередную провокацию. Я, безусловно, доверял Ван дер Дюссену, выворачивая перед ним душу наизнанку, но не забывал при этом о его профессии. Если бы я и в самом деле был таким пижоном, за которого принимали меня остальные, то я бы точно курил сигары. Вообще-то, я был не прочь повыпендриваться, но предложение Ван дер Дюссена тем не менее отклонил. Психолог наблюдал за моей реакцией, а я наблюдал за реакцией психолога на мой отказ. Какое-то время мы оба молчали. Я уставился на фотографию длинноволосой блондинки и двух маленьких детей на фоне какого-то фонтана, что стояла у него на столе.
«Ну что ж, – произнес наконец Ван дер Дюссен. – А вот двенадцатилетний мальчик, который на прошлой неделе был у меня на приеме, дымил как паровоз…»
Мы договорились, что через десять дней я ему позвоню и мы продолжим наше общение. Дома родители попытались выяснить, как все прошло. Я похвастался своим высоким баллом по логическому мышлению, однако о самом разговоре с Ван дер Дюссеном распространяться не стал.
– Но о чем-то же вы беседовали все это время? – допытывались родители.
– Обо всем понемножку, – сказал я. – Я объяснял ему, как мне живется в нашей семье.
На этом допрос временно прекратился. Через десять дней я набрал номер психологического института и попросил подозвать к телефону Ван дер Дюссена. Женщина, снявшая трубку, не ответила. В кино такого рода пауза обычно предвещает неминуемую катастрофу.
– О боже, – ахнул голос.
– Что вы сказали? – переспросил я.
И снова тишина, казалось, что женщине на другом конце провода не хватает воздуха.
– Доктор Ван дер Дюссен скончался в прошлый четверг, – едва слышно и чуть не плача сказала она.
Повесив трубку, я откинулся на спинку стула. Голова гудела. Четверг… Два дня! В день нашей с ним беседы Ван дер Дюссену оставалось жить всего два дня… Я представил себе его дружелюбное лицо, темные глаза и трубку. Он подозревал? Нет, конечно нет, иначе не предложил бы мне сигару. Или как раз наоборот? Я вспомнил двух детей и длинноволосую блондинку на фото. Успел ли он рассказать им обо мне? «Сегодня еще один отказался от сигары… Проблем у него выше крыши! С ним у меня работы на годы…» Должно быть, скончался он скоропостижно, ведь на вид ему было не больше шестидесяти.
Никому не пришло в голову, что на свете есть еще и другие психологи, поэтому все мое лечение ограничилось одной-единственной консультацией. Позже, рассказывая эту историю Эрику и Герарду, я пошутил – мол, психолог буквально сломался под тяжестью моих проблем. Я по привычке каламбурил, никаких претензий к доктору у меня не было, он действительно мне понравился. А что касается сигары, то подобный ход был частностью, неотъемлемым атрибутом его методики, и судить его за это не стоило. Так что мои душевные терзания остались при мне. Было очевидно одно – тайны моей жизни Ван дер Дюссен унес с собой в могилу.
9
Дразнить слабоумного я начал не сразу. Я дал ему время проявить себя с хорошей стороны. Положа руку на сердце, не больно-то мне и нужно было подтрунивать над ним, вот что обидно, я мог бы спокойно обойтись без этого. Но уж слишком хорошо у него варил котелок, несмотря на все его слабоумие. Когда его вызывали, он начинал валять ваньку, напуская на себя такой утомленный вид, что учителя оставляли его в покое, переключаясь на других. Он точно знал, как себя вести, чтобы в Монтанелли его всегда приголубили. Лишь только он открывал свой писклявый рот, как все, не сговариваясь, приседали на корточки, чтобы погладить его по головке, такого несчастненького. Меня же так и подмывало приложить его мордой об стол. Учителям было невдомек, что он гораздо хитрее, чем казалось. Даже в ответ на нормальное обращение с нашей стороны он начинал выходить из себя и орать как резаный. Учителя мчались к нему со всех ног, чтобы успокоить. Виновных назначали без суда и следствия. Но стоило учителю отвернуться, как слабоумный принимался пинать тебя в лодыжку или больно щипать. Он быстро сообразил, что ему все сходит с рук, и умело пользовался своей безнаказанностью.
Однажды я пригласил Яна к себе домой. Не помню точно, с какого перепугу. Ведь я его недолюбливал. Возможно, в глубине души я надеялся, что в домашней обстановке он перестанет вести себя как несмышленый младенец, нуждающийся в родительской опеке. Я показывал ему модели самолетов и танков, склеенные моими руками за последние годы, ставил ему пластинки, увеличивая громкость в самых красивых местах (так же как делал это, когда ко мне заходили Эрик и Герард). Я даже показал ему свои рисунки и комиксы. Слабоумный по большей части молчал, лишь изредка кивая. Хотя, увидев на рисунке кошку, сигающую с балкона пятого этажа, он рассмеялся. На моих глазах – впервые. Я сразу предложил ему снять пальто, шарф и варежки. Шарф и варежки он таки стянул, но пальто не захотел снимать ни в какую. Я чувствовал, что парень меня боится. Проблема в том, что я знаю, как нагнать страху на человека, но совершенно не представляю, как дать обратный ход, позволив окружающим расслабиться в моем присутствии.
Одним словом, у меня было ощущение, что я делаю доброе дело, что так и нужно. По сути, моя тогдашняя благосклонность к слабоумному ничем не отличалась от покровительствующего отношения к нему учителей в Монтанелли. Однако на роль благодетеля я подходил меньше всего. По моему глубокому убеждению, помогать вообще никому не надо. Люди, нуждающиеся в помощи (неважно, просят они о ней или нет), требуют к себе иного подхода, чем те, кто и без помощи может обойтись. При этом я отнюдь не утверждаю, что друзей, например, не стоит выручать из беды, нет, это другое, на то они и друзья, чтобы поддерживать друг друга. Тот, с кем постоянно нянчатся, утрачивает самостоятельность, привыкая к мысли о том, что его всегда вытащат из воды. Он становится настолько зависимым от других, что специально бросается в воду, лишь бы только его чаще спасали. Думаю, мир бы преобразился, если бы из него исчезла жалость. Я размышлял об этом, пока слабоумный пил кока-колу, которой я его угостил, при этом он практически не осмеливался смотреть мне прямо в глаза. Впрочем, и мне было бы неловко смотреть в глаза тому, кто изо всех сил пытался бы мне помочь.