Спецназ Его Императорского Величества
Шрифт:
Данилов оказался не сильно загруженным, и у офицеров нашлось достаточно времени обсудить последние события. Разумеется, разговор шел о французских лазутчиках. Николай подробно рассказывал командиру все, что знал. Об австрийском генерале Шмите, о неожиданной пуле, пролетевшей над ротой и ударившей в молодой клен рядом с Багратионом, о майоре Вяземском, единственном уцелевшем из посыльных Кутузова на аустерлицком поле, погибшем затем от шального ядра. А потом о Фридланде, где оба они получили тяжелейшие ранения, и о малыше, который легко уложил четверых драгун, в том числе и Данилова.
— Послушай, князь Данилов, я вот служу с тобой без малого семь лет. Хорошо, после Аустерлица полгода провалялся. Потом, после Фридланда, оба лечились — я год, а ты больше двух. Но все равно, четыре года, никак не меньше, мы с тобой вместе. Скажи, почему ты молчал? Почему ты ничего никому не говорил?
— Почему же — не говорил? Еще как говорил! Когда возле Багратиона пуля свистнула, я даже рапорт написал.
— И что?
— Бумагомарака, маменькин сынок, молоко на губах не обсохло, рвусь карьеру на рапортах делать, поближе к генералам устроиться хочу.
Николай проговорил это ровно, без интонации, даже немного позевывая.
— Да? И кто это?
— Чардынцев.
— Понятно. Да, не любил майор рапортов.
— А кто их любит, такие рапорта? Это я по-молодости лет вылез, за что и получил по заслугам.
— Но все равно так же нельзя. Ты мне почему не сказал?
— Сказал. Сегодня.
— Издеваешься, майор. Семь лет спустя…
— А когда было говорить-то, друг мой? После взбучки от Чардынцева у меня надолго желание пропало. Хотел с Вяземским поговорить, да не успел. Он бы понял, только не дожил майор до рассвета после Аустерлица. Ты тоже напрямую из боя в госпиталь отправился.
Данилов выразительно посмотрел на рваный шрам на щеке Тимохина, идущий до самого уха.
— Вот и пришлось главнокомандующему докладывать.
— Кутузову?
— Да. Только лучше бы я этого не делал.
— Это почему же?
— В принципе, он сказал то же самое, что и Чардынцев. Только повежливее.
— Понятно…
— Так что желание рассказывать еще кому-нибудь опять исчезло. Тем более, что вся эта чертовщина прекратилась. И только через полтора года я вновь увидел пулю, прилетевшую «ниоткуда». Она тебе в спину ударила. И опять поговорить не получилось. Уж очень ты неразговорчивый стал. Через час разобрался, откуда стреляли и кто, но сам на год лишился возможности внятно говорить. Потом, когда в полк возвращался, нужно было сказать — дорогие отцы-командиры, помните, как в битве при Фридланде покинул я строй без приказа и взвод за собой увел? А через полчаса весь взвод и положил! Как думаешь, вернули бы меня? А сейчас? Пойдем к Залесскому, и я все расскажу, по полочкам разложу. Знаешь, что он скажет?
— Что?
— Хорошо, майор Данилов, идите в эскадрон. А потом добавит, глядя вслед, — ты, Тимохин, за ним присматривай, видать, старая рана князя мучает, он же год без памяти пролежал — всякая чертовщина в бреду и намерещилась.
— А мне тоже гусары Ахтырского полка привиделись?
— А что — гусары? Стреляли в кого?! Да, полк их у Багратиона во второй армии! И что с того? А может, и правда, Багратион их отправил? Только не к Барклаю, а к Беннингсену. У него здесь родовое имение под Вильно. Багратион, он-то Барклая никогда не любил.
— А то, что они дым пустили да через забор убежали?
— А если Багратион не велел им говорить, куда ездили?
— Но ты же сам знаешь, что приехали они в Вильно не по той дороге! — в сердцах воскликнул Тимохин. — И этого, маленького, раньше видел!
— Вот мы и приехали опять ко мне.
Данилов вздохнул.
— Понимаешь, если все, что знаю, расскажу, то опять про мой бред разговоры пойдут. Это я тебе точно сказать могу. Мне ведь отец — старый драгун Смоленского полка — не поверил.
— Отец?
— Ну он так не сказал — врешь ты все, сын. Но спрашивает, — а целиться-то как? Ведь чтобы пуля за версту улетела, надо ружье высоко задирать. А сам смотрит так участливо.
— И что делать, князь?
— Не знаю. Только если этих лазутчиков за делами их черными захватить не удастся, то и говорить о них — себя ославлять. Думал, тебе сегодня повезет, да не вышло!
Данилов замолчал, покачиваясь в такт медленно идущей лошади. Тимохин тоже не нарушал молчания, размышляя над сказанным.
— Нет, ты можешь, конечно, доложить командиру о разговоре нашем. Прикажет — рапорт напишу со всеми подробностями. Только ему потом придется с этим рапортом что-то делать. Нужно ему это? Доказательств у нас — только столб дыма на улице, да и тот давно ветром унесло. А насмешников в каждом штабе больше, чем вершков в сажени.
— Да, прав ты во всем, командир славного третьего эскадрона! Не будет рапортов, пока не поймаем этих мерзавцев. Только где их ловить?
— Не волнуйся, подполковник, война началась, — теперь они часто мелькать станут. Их ко мне, как пчел на цветок тянет, — усмехнулся Николай.
Левуазье десять часов не вылезал из седла. По дороге в Вильно он впервые полностью воспользовался своими правами. Как только лошади уставали, он обращался к первому же попавшемуся командиру кавалерийского полка, предъявив удостоверение офицера специальной кавалерийской инспекции вместе с бумагой, подписанной лично императором, в которой предписывалось «подателю сего оказывать немедленно любую помощь, ибо он действует во благо Франции». Пожелание у «подателя» всегда было одно и то же — поменять лошадей на свежих. Желающих возразить не находилось даже среди генералов. Среди ночи Доминик разбудил Перментье, чтобы рассказать, почему он столь быстро вернулся из Гродно, так и не приступив к выполнению приказа Наполеона.
Они уехали одновременно — Каранелли, Люка, Арменьяк и еще три лейтенанта — в сторону Лиды, Доминик с остальными направился под Гродно к Жерому Бонапарту. Император четко определил задачи — Каранелли работает против армии Барклая де Толли, Левуазье против Багратиона. В письме, которое Доминик вез с собой, его рукой было начертано: «Брат мой, помогай этому человеку, как помогал бы мне. Его просьбы — это мои просьбы». Увы, даже это не помогло. Заносчивость короля Вестфальского, с детства считавшего себя более умным, чем старший брат, разрушила планы Наполеона.