Спиридион
Шрифт:
Ночь прошла спокойно; призрак не появился. На заре Фульгенций грустно покачал головой и сказал:
– Кончено; больше он не придет. Он приходил мучить меня, потому что был мною недоволен; теперь я исполнил его волю, и он меня покинул! О учитель, учитель! ведь ради вас я рисковал спасением моей души; быть может, любя вас сильнее, чем самого себя, я обрек себя на вечные муки!
Этот последний порыв любви, одолевшей страх, растрогал меня до чрезвычайности. Кто же был этот человек, который через шесть десятков лет после смерти продолжал внушать такой сильный ужас, оставаться предметом столь великой преданности и столь нежных сожалений? Фульгенций заснул и проснулся около полудня.
– Надежды нет, – сказал он, – с каждой минутой я все яснее чувствую, что жизнь оставляет меня. Возлюбленный брат мой, я хотел бы собороваться. Созови скорее братьев и скажи, что мне надобно причаститься святых тайн. Увы! –
– Не говорите так, отец Фульгенций, – воскликнул я и, охваченный невольным порывом, сжал его в своих объятиях; впрочем, я и не подумал принять на свой счет упрек, ко мне не относившийся. – Иначе вы в первый и единственный раз в своей жизни впадете в ересь. Люди, наделенные настоящей силой, способны на страстную любовь, и вы любили так сильно именно потому, что принадлежите к их числу. Не теряйте мужества в свой последний час. Если вы даже преступили законы Церкви ради того, чтобы сохранить верность дружбе, Господь простит вас, ибо для Него любовь выше ума.
– Ах! ты говоришь точно так же, как говорил наш учитель, – воскликнул Фульгенций. – За последние шестьдесят лет я впервые слышу слова, которые мне по душе. Благословляю тебя, сын мой. Повторю тебе благословение Спиридиона: «Да подарит тебе Всемогущий в старости друга верного и нежного, каким был ты для меня!»
Он соборовался, как самый набожный сын Церкви. У смертного его одра собралась вся братия. Те монахи, для которых не нашлось места в келье, преклонили колени на галерее; они вытянулись в два ряда от кельи отца Фульгенция до главной лестницы. Впереди были монахи, а за их спинами – послушники. Внезапно Фульгенций, который, казалось, впал уже в блаженное беспамятство, оживился и, привлекши меня к себе, прошептал мне на ухо: «Он пришел, он поднимается по лестнице; ступай ему навстречу». Не понимая этого приказания, но повинуясь ему с той покорностью, с какой мы обязаны исполнять волю умирающих, я тихонько вышел из кельи и, стараясь не обеспокоить молящихся монахов, устремил свой взор в сторону лестницы, которая в эту пору плавала в солнечной дымке. Внезапно глазам моим предстал человек, быстро поднимавшийся по ступеням. Походка его была разом и легка, и величава, как у человека деятельного и облеченного властью. По высокому росту и изящному облику, по развевающимся светлым волосам и старинному платью я сразу узнал его. Он был в точности такой, каким мне его не раз описывал Фульгенций. Пройдя сквозь двойной ряд молящихся монахов, которые вполголоса читали молитвы, он остался никем не замеченным, хотя я видел его так же ясно, как солнце на небе, и совершенно отчетливо слышал мерный звук его быстрых шагов.
Он вошел в келью. В ту минуту, когда он проходил мимо меня, я упал на колени. Не останавливаясь, он повернул голову и пристально посмотрел на меня. Я по-прежнему не сводил с него глаз. Он подошел к постели, взял Фульгенция за руку и сел подле него. Фульгенций не шевелился. Рука его бессильно покоилась в руке учителя; рот был полуоткрыт, взгляд мутен и неподвижен. Все то время, что звучали молитвы, призрак, не двигаясь, сидел подле умирающего. Когда же молитвы смолкли, Фульгенций внезапно сел и, судорожно сжав руку того, кто находился с ним рядом, громко выкрикнул: «Sancte Spiridion, ora pro nobis» [9] , после чего упал на постель бездыханным. В то же мгновение призрак исчез. Я огляделся, чтобы узнать, какое впечатление эта сцена произвела на остальных, однако их лица обличали такое спокойствие, что я тотчас понял: видеть призрака было дано мне одному.
Двадцать четыре часа спустя тело Фульгенция опустили в могилу; я был одним из четырех монахов, которым выпало поместить его гроб в склеп, находящийся в поперечном нефе нашей церкви. Ты, должно быть, не раз видел в центре этого нефа длинный узкий камень, украшенный странной надписью: «Hie est veritas».
– Надпись эта, – перебил я отца Алексея, – не однажды привлекала мой взор и занимала мои мысли во время молитв. Помимо воли я пытался разгадать смысл этой фразы, которая казалась мне противоположной духу христианства. Как, спрашивал я себя, может быть истина скрыта во гробе? Каких уроков могут живые ждать от праха умерших? Разве после того, как искра жизни покинет нашу бренную плоть, а душа освободится от земных уз, не к небесам должны мы обращать наши взоры?
– Теперь, – отвечал Алексей, – ты можешь понять таинственный смысл этой надписи. Спиридион, в ту пору восторженный поклонник Боссюэ, приказал художнику, рисовавшему его портрет, вложить ему в руку книгу епископа из Мо и начертать на ее переплете эти слова. Затем, когда, повинуясь своей неизменно прямой душе, он в последний раз переменил убеждения, то, дабы засвидетельствовать, что, какие бы метаморфозы ни претерпевал его ум, сердце его остается прежним, он решил сохранить этот девиз и повелел выбить его на своей надгробной плите. Благородная ревность отважного ума, который ничто не способно разлучить с его добычей и который желает покоиться в могиле вместе с открытой им истиной, как победоносный полководец – со своим военным трофеем! Монахи не поняли, что этот возглас умирающего никак не связан с учением Боссюэ; у некоторых, правда, слова эти вызвали смутные подозрения, однако почтение и страх, какие аббат продолжал внушать даже после смерти, были так велики, что никто не осмелился возвысить против его последнего желания свой святотатственный голос.
В день похорон Фульгенция плиту подняли, и мы спустились в склеп, где рядом с гробом Спиридиона было, согласно его воле, оставлено место для его друга. Дубовый гроб, который мы несли, весил очень много, ноги наши поскальзывались на крутых ступенях, братьев, помогавших мне, хилых подростков, пугала мрачная торжественность погребальной церемонии. Факел в руке монаха, шедшего первым, дрожал. Один из тех, кто нес гроб, оступился и, вскрикнув, покатился по ступенькам лестницы; крик его товарищей был ему ответом. Монах, показывавший дорогу, выронил факел, тот наполовину погас, и свет его сделался тускл и еще более мрачен. Робких юношей, вскормленных предрассудками грубой веры и заранее предубежденных против памяти аббата из-за распространявшихся в монастыре нелепых слухов, охватил ужас. По всей вероятности, они решили, что перед ними вот-вот предстанет призрак Спиридиона или что злой дух, пробужденный их криками, начнет изрыгать бледный огонь из темной могилы.
Что до меня, то я был более крепок телом и более стоек духом и потому ощутил волнение, но не испытал страха; мысль, что я приближаюсь к месту последнего упокоения великого человека, пробуждала в моей душе почтительную радость. Когда один из моих товарищей оступился и упал, я продолжал удерживать на своем плече гроб со священными останками учителя, однако после того как двое других монахов последовали примеру первого, я также не сумел устоять и рухнул вместе с гробом Фульгенция на гроб Спиридиона. Я тотчас поднялся, но, вставая, оперся рукой на свинцовый саркофаг, в котором покоился прах аббата, и был поражен тем, что вместо холодного металла ощутил тепло, казавшееся теплом жизни. Быть может, все дело в было в том, что при падении я слегка расшиб лоб и на саркофаг упали несколько капель моей собственной крови. Однако в первое мгновение я не заметил своей раны и, повинуясь странному, неизъяснимому влечению, припал губами к этому гробу с такой же страстью, как если бы прижимал к своей трепещущей груди останки родного отца. Впрочем, заметив, что в подземелье спустился еще один монах и что он, подобрав с земли факел, наблюдает за этой страшной сценой, я поспешил оторваться от саркофага.
О той ночи, что последовала за похоронами, я не могу вспоминать без смущения. Я преклонил колени на могильной плите Фульгенция, но мысли мои были заняты Спиридионом: пораженный бесстрашием его ума и чудесной силой, не иссякнувшей и через много лет после его смерти, я внезапно ощутил в себе страстное желание последовать его примеру. Юность надменна и дерзка, и дети мнят, будто им довольно протянуть руку, чтобы завладеть скипетром предшественников. Я воображал себя во всем подобным Спиридиону – настоятелем монастыря, обладателем таинственной книги, средоточием познаний и мудрости, способных перевернуть мир. Сущность доктрины Спиридиона была мне неизвестна, однако, что бы в ней ни содержалось, я принимал ее заранее, ибо знал, что она создана величайшим мыслителем своего века. Движимый этими чувствами, я был готов тотчас отправиться за книгой Спиридиона и уже начал обдумывать способы приподнять могильный камень, однако боязнь запятнать себя поступком святотатственным остановила меня, и все сомнения, внушенные религией, вновь проснулись в моей душе. Я был зачарован, измучен, напуган. Гордыня человеческая и христианское смирение сошлись в схватке, и я не знал, за кем останется победа, однако подозревал, что истребить чувство, которое за один час забрало надо мною такую власть, какую другое завоевывало в течение десяти лет, будет непросто. Внутренняя борьба эта длилась несколько дней. Наконец ум мой пришел на помощь гордыне, и вместе они победили. Вера уступила разуму, а покорство не устояло перед тщеславием.