Спор об унтере Грише
Шрифт:
Глава седьмая. Последний аккорд
Вокзал в Мервинске, как и многие другие вокзалы восточной области, расположен довольно странно. Большая широкая вокзальная улица, которая за пределами города превращается в мощную дубовую аллею, не доходит вплотную до вокзала, она дугой поворачивает к полотну и тянется вдоль него. Ответвление ее уходит, пересекая рельсовый путь, прямо в поля. Когда приближается поезд, шлагбаум, окрашенный в сине-красно-белые цвета — цвета русского флага, заграждает этот переход.
Ефрейтор Герман Захт отправляется в отпуск для восстановления здоровья: обливаясь потом, он торопливо идет по аллее. На голове его шлем, через плечо винтовка, в правой руке сундучок, в левой — пакет с документами: отпускное
От поворота дороги, от шлагбаума до вокзала еще минуты две ходу, минута нужна, чтобы протолкаться через толпу и попасть в переполненное купе. А уж тогда пусть себе трогается поезд! Он молится про себя — только бы не опоздать! Упусти он этот поезд, пропали добрых три четверти дня незаменимого, до жути неповторимого отпуска! И он бежит по снежной дороге, по гололедице, обливаясь потом, несмотря на холод, ибо на спине у него — ясно! — до отказа набитый вещевой мешок; там продукты для жены, ребенка и для него самого, чтобы в отпуску, в восточном районе Берлина, не очутиться в худших условиях, чем в восточном районе России. Эта каналья, ефрейтор дезинсекционной камеры, заставил его, чтобы выжать взятку, потерять лишних одиннадцать минут в ожидании печати и подписи, а ведь он еще в лазарете подвергся дезинсекции и вернулся оттуда совершенно чистым. Ему нужна была справка об этом. Но вечная склока между дезинсекционной камерой и комендатурой всегда отражается на слабейших, а никто не является более слабым перед лицом ефрейтора, уже побывавшего в отпуску, чем ефрейтор, который изо всех сил торопится на поезд.
На бегу Герман Захт представляет себе, как на Силезском вокзале его ждут дети, поезд уже давно покинул большой темный перрон, направившись к Александерплац, а дети все мечутся в поисках папы, который ведь обязательно должен приехать. Шарф стал мокрым от пота. Он не решается, во избежание потери времени, поднять руку и взглянуть на часы. Он бежит, бежит вперед, вещевой мешок давит плечи, шлем болтается на висках, бечевки на пакете и ящике трещат, винтовка все время бьет прикладом по правому колену, шашка ударяется о левое. До изгиба дороги осталось еще метров пятьдесят, но он уже слышит резкие гудки и мощное пыхтенье двинувшегося паровоза. Этот поезд для отпускников очень длинный. Паровоз, вероятно, только что тронулся… Он опоздает минуты на три, но и полминуты опоздания решают дело. Можно уже и сейчас рухнуть на землю или сесть на ящик и завыть от отчаяния. Но он продолжает бежать. Он так взбудоражен, так еще надеется на невозможное, на чудо, в которое не верит. Он все бежит, хотя между деревьев уже клубится дым от паровоза: в тот момент, когда Захт достигает казенного шеста с сине-бело-красными полосами, громадный паровоз скорого поезда, выбрасывая пар и дым, бесшумно играя рычагами, проходит мимо него на расстоянии двух с половиной метров. У Захта вырывается крик отчаяния.
— Камрад! — кричит он. — Камрад! Берлинец! — и, почти шатаясь, машет своими отпускными документами.
Кочегар толкает в бок машиниста, который собирается дать полный ход. Герман Захт застыл у шлагбаума, первые вагоны проходят мимо, три офицера с веселыми лицами теснятся у окна, чтобы поглядеть на опоздавшего, донельзя потешного солдатика, который стоит, с сундучком в руке, обливаясь потом, разинув рот и широко открыв глаза. Из ближайшего вагона кто-то насмешливо кивает ему. Вот проходит первый вагон второго и третьего классов, вот — солдатские вагоны третьего и четвертого.
Все кончено, думает Герман Захт. Напрасно он бежал, напрасно нажил воспаление легких или плеврит, ибо рубашка его хлюпает на спине. Конец ноября, стоят восьмиградусные морозы.
Кочегар толкает машиниста локтем в спину.
— Вот там еще один камрад, который хочет домой…
Конец ноября 1917-го… По служебной инструкции, машинисту поезда полагается дать полный ход в этом месте. Герману Захту это
Металлический, стальной, резкий скрежет колес поезда вдруг достигает его слуха. Поезд не ускоряет хода, поезд замедляет ход, он скользит, словно булочка на тарелке, и останавливается, как булочка, у края тарелки. Из окон офицерских купе выглядывают удивленные лица, но с площадки машиниста кто-то нагибается и кричит Герману Захту:
— Да влезай же, болван!
Понадобилась какая-то доля секунды, чтобы Захт понял, что поезд остановился ради него. Он перелезает через шлагбаум и бежит со своими пожитками к ближайшему вагону. Привлеченные остановкой, высовываются из опущенных рам головы в солдатских фуражках. Они моментально, быстрее, чем он сам, соображают, в чем дело, открывают дверь отделения, протягивают руки, забирают пакеты; кто-то тащит его за левую руку. Правой он сам ухватился за обледенелую ручку вагона, упираясь коленом в дверь. Его втаскивают в поезд. Дверь захлопывается, и поезд с новым скрежетом, громыхая огромными колесами паровоза и вагонов, продолжает свой путь на запад. Офицеры на своих мягких диванах переглядываются.
— Ну, знаете, это уж вовсе… — констатируют они. Что они имеют в виду под словом «вовсе», им хорошо известно, но они не произносят этого вслух.
— Продолжаем, — говорит молодой саперный лейтенант, готовясь к сложной игре в скат и раскладывая карты на стоящем между ног кожаном чемодане, который, как всегда, играет роль карточного стола.
— Ну и порядки у вас! — злобно шипит в высшей степени начальственный, пожилой, дородный обер-лейтенант резерва, по прежней профессии — коммивояжер резиновых изделий. — Уж я доложу об этом кому следует! Парню с паровоза не повредит несколько месяцев пребывания в окопах. В башке у него должна сидеть инструкция, а что происходит на рельсах — не его ума дело!
Молодой веселый лейтенант пехоты в подбитом мехом жилете добродушно посмеивается над ним.
— Тогда идите сами на место машиниста, коллега. Думается мне, что в нынешнее время машинисты более незаменимы, чем, скажем, Шиффенцан.
Коммивояжер неохотно сдается. Девять месяцев назад он поставил на место двух таких негодяев! Но с тех пор как для снарядных трубок поснимали все медные буксы с паровозов, с этими железными чудищами так же трудно справиться, как с истерическими тетушками, от которых родственники ждут наследства.
— Этот сброд начинает шевелиться, — сказал он, — все эти квалифицированные рабочие, все, кто по профессии управляет машиной.
«Да, у этих людей в руках рычаг всей войны. Они еще не знают этого, — думает про себя старший врач, которому дозволено в качестве четвертого пассажира занять место в офицерском купе. — Но когда узнают…»
Поезд, переполненный отпускниками, идет полным ходом. Мимо окон тянутся леса, чернеют стволы деревьев на белом фоне; кучи щебня, засыпанного снегом, со следами масла и сажи, проносятся мимо подножек.
— Что, старина, выкинули коленце? — сказал, сплюнув, машинист кочегару. — Знай наших!
И злобно-веселые, измазанные сажей и маслом, они поглядывают друг на друга.
— Государству этот перерасход топлива обойдется в семьдесят марок убытку, да, кроме того, еще в две минуты опоздания. А с каждым снарядом государство швыряет в воздух несколько сот марок. Ну-ка, старина, подсчитай убытки!
С ритмическим стенанием, сотрясаемый могучей силой, словно допотопное чудовище родовыми муками, ползет по земной коре, в самом нижнем слое атмосферы, длинный поезд, уходящий на запад, навстречу надвигающемуся дню.