Спор об унтере Грише
Шрифт:
Вот они достигли откоса холма. За кустами бузины, за старыми стволами и спутанными ветвями снова поворот; далее от него следы колес ведут к ложбине, в стороне от которой стоит серая повозка, запряженная двумя голодными клячами, при ней кучер в мундире, с туповатым лицом, познанский батрак.
А верхом на лошади, у входа в карьер, нетерпеливо ждет человек в серовато-лиловой шинели, в шляпе с откинутыми слева и приспущенными справа, словно у африканского наездника-бушмена, полями, с большим серебряным крестом на шее. Это дородный, краснощекий служитель бога.
С жуткой быстротой, как низвергающаяся с гор река, идет все к концу.
Лишь увидев эту серовато-желтую, в снежных
К счастью, дело огромными скачками приближается к концу. Он хочет рвануть ремень, открывает рот, чтобы крикнуть, но какая-то внутренняя сила сдерживает этот порыв; он судорожно потирает руки, как бы для того, чтобы согреться, вместо крика — зевает, втягивая в себя воздух. Только блуждающие светло-голубые глаза поблескивают беспомощно, растерянно.
К счастью, фельдфебель Берглехнер прекрасно знает свои обязанности.
— Жаль, собственно, и шинели, — говорит он, обращаясь к Шпирауге, который совсем не знает, как ему вести себя: его служебная инструкция не предусматривает такого случая.
Егерь развязывает ремень на руках Гриши. Гриша благодарно улыбается и начинает хлопать руками, чтобы согреться. А святой отец тем временем уже бормочет по-латыни, прямо в лицо Грише, отходную молитву — какие-то непонятные слова, — скорбя о бедной отправляющейся в ад душе и моля Христа о милосердии: ведь он умирал на кресте ради искупления и этого русского, не ведавшего, что творит.
Громко, нараспев, читает он молитвы. Грише становится невтерпеж, он силится отвести взгляд от патера, однако серебряный крест заворожил его на несколько секунд, и в это время он безвольно дает расстегнуть на себе пояс, шинель, спустить ее с плеч, за ней и куртку, руки на мгновение освобождаются, и он остается в своей жалкой серой бумазейной рубашке.
Высоко над ним подымается полукругом каменистая обсыпающаяся стена карьера. Дорога впереди загорожена. Там уже выстроился — команда была дана незаметно — отряд в пять ружей со спущенными предохранителями. Смерть несут эти зеленые мундиры и красные лица.
Беспомощный, всеми покинутый, с бьющимся сердцем, готовым разорваться от щемящей тоски, Гриша устремляет взгляд мимо кустов бузины с собравшейся улететь медлительной вороной, вдаль, к лежащему внизу, скрытому городу, где жизнь течет обычным путем.
Фельдфебель Понт с выпяченной нижней челюстью вынимает носовой платок и жестом, не допускающим возражения, вполголоса приказывает одному из егерей завязать глаза осужденному. Целитель душ все еще бормочет свои молитвы.
Руки Гриши опять связаны. Это насилие жутко: отбиваться не можешь, только стонать. Гриша уже почти без сознания. Невероятная тяжесть, как жернов, наваливается и оглушает его от того, что совершают над ним, от того, что это совершают именно над ним, что время идет неудержимо, без протеста, без малейшей пощады. Он не хочет, чтобы ему связали руки, не хочет, чтобы его расстреляли, но он не в состоянии собрать немецкие слова, а русские не могут пробиться, потому что во рту, между зубами, застряло слово, крик: «Мама, мама!» Затем мир исчезает под мягким, хорошо пахнущим полотняным носовым платком. Ни минуты не оставляет страх, гнетущий ужас перед черным зверем, готовым к прыжку. Гриша стоит напряженный, обезумевший, прислушиваясь к тому, что так жутко наступает на него извне.
В тот момент, когда
А вот подползает черный зверь, рысь, с дьявольской мордой и ушами с кисточкой, вот она уже стала на задние лапы, готовая его растерзать, но трусливо убегает от его задорного смеха, свободных движений и брошенного им снежного кома.
И Гриша опять слабо и растерянно улыбается, вспоминая зверя, — теперь, когда он вот-вот ринется на него из пяти отверстий ружейных стволов, повалит наземь, убьет. Но давно подавленный и затертый действительностью инстинкт жизни перед смертью вновь ярко вспыхивает в глубинах души, зажженный верой в то, что какие-то частицы его существа все же спасутся от уничтожения.
В те доли секунды — от мгновения, когда пять пуль с неистовой силой вонзились в грязную ткань рубахи, увлекая ее за собою в теплое чувствительное тело, до смертельного разрыва наполненных кровью жил, судорожно бьющегося сердца, обильной легочной ткани, его страдания были так безмерны, так страшны, настолько выше сил человеческих, он сам был так разбит, придавлен, изничтожен, истоптан, что жгучий ужас этого унижения должен был бы стереть улыбку освобождения с его лица.
Но между тем, как его тело, как бы на шарнирах, перегнулось и упало навзничь и на снегу обозначился круг ярко-красной крови, — медленное, упрямое время уже было не властно над ним: тело уже не слышало боли.
На снегу лежал Григорий Ильич Папроткин, Бьюшев, он улыбался. Его лицо, мускулы, выражали такую радость, какой он сам уже давно не испытывал. Только глаза под платком кричали, они жутко вылезли из орбит от внутреннего смертельного удушья, когда кровь из артерий и вен заполнила легкие, остроконечная пуля пробила человеку сердце, а между ребрами в спине открылись маленькие острые отверстия… Со стен карьера посыпались камни, поднялась снежная пыль…
— Такой вот стрельбищный вал — самое подходящее дело, — сказал фельдфебель Берглехнер. — Штатские ревут, но солдаты держатся хорошо, — прибавил он, обтирая усы, будто выпил что-то. На самом деле он выпил собственную кровь, даже не замечая, что надкусил верхнюю губу, когда в последние, безумно напряженные секунды, скомандовал «пли».
Доктор Любберш — его красивое грустное лицо почти спокойно, как философ, он чувствует себя выше действительности, он точно защищен от нее непромокаемым плащом, — подошел к тому, что было Гришей, на мгновение опустился на колени перед этой улыбающейся, откинутой в сторону головой, страшно неудобно лежавшей на щеке, развязал платок, закрыл глаза Грише и сказал:
— Кончено, хорошо умер, гиппократова улыбка!
В истекавшем кровью мозгу в это мгновение еще жило то, что может быть названо жизнью, но никто этого не заметил: человек умирает гораздо медленнее, чем думают.