Спор об унтере Грише
Шрифт:
— Хорошо, — сказал он, — что господин обер-лейтенант пришел. Я прошу его передать Бабке, в собственные руки, тридцать три рубля и восемь марок, а также и вот эти мелочи. Если позднее понадобится назначить опекуна для ребенка, пусть Бабка сама выберет его. Если же она умрет теперь при родах или от последствий…
— Все идет хорошо, — перебил его Винфрид, но Гриша лишь слегка поблагодарил его кивком головы и продолжал:
— …или от последствий родов, то пусть… — Он запнулся. Он не знал, чего пожелать ребенку. Он охотно сказал бы, повинуясь своему чувству: пусть дадут ребенку умереть, ибо родиться на этой земле — уже само
— Сестра Барб Озан, — спокойно кивнул Винфрид унтер-офицеру Лангерману.
— Правильно, — сказал Гриша, — пусть сестра присмотрит за маленьким, пока она здесь, и отыщет надежного человека для ребенка. А этот компас предназначается для моего друга Алексея Павловича Гранского, он работает на лесопильном заводе при лесном лагере, откуда я ушел. Пусть возьмет его на память обо мне и еще вот эту трубку. Эти резные ложки — сестре Барб, второй сестре и лейтенанту Винфриду, и если ефрейтор Захт, который сегодня заболел, пожелает, передайте ему мой кисет. Если же ему приятнее деревянный сундучок, тогда кисет получит столяр Тевье. Да, так тому и быть, — прибавил он, — деревянный сундучок столяр сам себе смастерит, а кисет для табака в конце концов есть у каждого солдата. Вот и все.
Граф Анкерстрем, профессор, преподающий финско-угорские языки в Упсале, прочел запись завещания, сравнил ее с тем, что слышал.
«Эти простые люди, — думал он, — всюду одинаковы. У нас в Швеции, там в Германии, здесь в России, — везде все та же могучая человеческая природа. Если бы мы, — и он тут же мысленно поправил себя, — если бы общество предоставило возможность развиться заложенным в них силам, что за великолепные создания возникли бы на земле!»
Тем временем Гриша взял перо, Анкерстрем подал ему бумагу, и Гриша, после того как ему прочли ее содержание, тремя крестами расписался под ней.
— Все правильно, — сказал он при этом.
Перо Гриши скрипело, когда он выводил на белой бумаге горизонтальные и вертикальные линии — три креста черным по белому — символ зимнего кладбища. Свидетели расписались, в том числе и Винфрид. Невероятная подавленность охватила всех, когда запакованное по частям имущество Гриши было вручено унтер-офицеру Мусснеру. Ни у кого не нашлись нужные заключительные слова…
Лангерман бесшумно сложил листы бумаги, Шпирауге откашлялся и сказал:
— Теперь остается еще покончить с вопросом о напутствии. Попа еще нет, но за ним послали.
Гриша поднял глаза и насупился. Он не хочет попа.
Шпирауге вздохнул с заметным облегчением. Он сейчас выяснит, свободен ли господин дивизионный пастор Людекке.
Гриша сделал гримасу: он очень благодарен, но в пасторе он не нуждается. Он умрет и без пастора. Три года войны и плена — это почище ада, если только ад существует. Если он что
— Духовному лицу, во всяком случае, надлежит присутствовать при экзекуции, — возразил фельдфебель Шпирауге. Поэтому он предлагает позвать католического патера Иокундуса.
— Да, — сказал Гриша, — к кресту я хотел бы приложиться, ведь я христианин, а на ком этот крест — мне все равно. Но этот полковой пастор с рыжей бородой однажды сильно обидел меня, поэтому пусть лучше придет другой.
Фельдфебель Шпирауге принял это к сведению, засунул записную книжку между пуговиц, надел шапку и, отдав по-военному честь лейтенанту Винфриду и шведскому графу, удалился.
Возникшую где-то на грани его сознания неловкость — прощаться ли ему с арестантом? — он тотчас же подавил, сказав себе, что для прощания еще будет достаточно времени.
Писарь Лангерман последовал за начальником, бросив на Гришу взгляд, и котором таились ужас и боязливое удивление.
Переводчик с потухшей папиросой во рту и безгранично равнодушным, желтым, вялым лицом кивнул Грише, помахал шапкой куда-то в потолок и вразвалку направился к двери.
Унтер Шмилинский побледнел от страха, холодный пот жемчужными каплями выступил у него на лбу при мысли, что ему придется теперь остаться наедине с заключенным.
К счастью, он мог позвать дневальных, которые, пока писалось завещание, бегали по снегу и боролись, толпясь во дворе и коридоре.
Граф Анкерстрем застегнул шубу, медленно натянул левую перчатку и, внезапно взглянув Грише в глаза, сказал по-русски:
— Да, я говорю по-русски и обещаю вам на русском языке, что ваши желания будут исполнены. Я похлопочу о том, чтобы вашей жене выдавали пенсию, какую полагается вдове убитого унтер-офицера.
Гриша просиял и поблагодарил.
— У меня нет фотографии, — озабоченно сказал он. — Моя жена уже не знает, надо думать, как я выгляжу, а моя девочка, когда говорит «тятя», не знает — кто же это? Ну, ничего, во время войны и не такие вещи бывали.
Анкерстрем задумался: нельзя ли в течение часа раздобыть фотографа?
— Но ведь у вашей жены осталась фотография, когда вы отправлялись в действующую армию? — спокойно сказал он.
— В самом деле, — ответил Гриша, сразу разгадав мысль графа, — правильно! Пусть я останусь в ее памяти таким, каким был тогда. На кой ляд ей такой паршивый парень с костлявым лицом? Тут и похвастаться нечем.
Швед кивнул ему, весело рассмеялся и сказал:
— Вот именно, вы правы, идите с богом.
И он подал Грише через стол узкую, крепкую, как натянутая узда, руку. В этом рукопожатии Гриша почувствовал сочувствие мужчины мужчине, оно согрело ему сердце, как хорошая водка. Анкерстрем обернулся к адъютанту — не проводит ли он его?
Винфрид сдвинул со лба фуражку, сокрушенно взглянул на Гришу и, обращаясь к нему, сказал:
— Итак, русский, мы, значит, расстаемся. Ты и не знаешь, сколько причинил мне забот. Если бы ты вчера, недолго думая, отправился со мною, быть может, теперь нам всем было бы лучше.