Спор об унтере Грише
Шрифт:
Он приводит себя в порядок и плетется обратно в сопровождении солдата с ружьем. Пока он еще ступает легко — еще нет ощущения тяжести в коленях, словно на них повис тяжелый груз. Он легко возвращается в камеру. Теперь он чувствует себя лучше. Хочется вымыть лицо. Быть чистым, очень чистым. Теплой водой он смывает грязь с рук и с лица. Глинистое мыло, словно мягкий коричневый камень, не пенится, а мажет, «Все же становишься чище», — думает он. Он требует цирюльника, он хочет побриться. Через три минуты из барака первого взвода является ротный цирюльник Эрвин Шарский,
В большой, длинной, как кишка, караульной слышны бормотанье, ворчанье, шепот. Гриша сидит с закрытыми глазами — за ворот заткнуто полотенце, лицо приятно смочено горячей водой, намылено миндальным мылом, он дремлет. Теперь, когда он бреется, никто не может прийти за ним. Пока длится бритье, его жизнь вне опасности. Теперь даже ему захотелось спать. Но надо бриться, и он слышит, как брадобрей точит на ремне бритву, пытается занять его разговорами.
«Георгиевский крест я приколю, — думает Гриша, — выну из кармана куртки, куда я запрятал его, и приколю к шинели».
Цирюльник рассказывает об огромных крысах, которых он видел в бараках Шампани. Крысы были как белки, почти как кошки. Но рассказчик вдруг осекся, когда дошел до того места, как крысы, наевшись отравы, неподвижные и мертвые полегли на спинках, вытянув передние лапки, — сорок одну штуку нашли в одном блиндаже. Ему было тяжело сказать, что крысы лежали неподвижно, и он схитрил: в сотый или, может быть, в трехсотый раз он рассказывал эту историю, но впервые с таким благополучным для крыс концом. На этот раз, оказывается, крысы почуяли яд — и не прикоснулись к нему!
Гриша улыбается. Начинается бритье. Кожа гладко выбрита, волосы приглажены щеткой и причесаны на пробор, как полагается солдату. Цирюльник не берет с него денег. Закончив свое дело, он вновь становится на глазах у всех солдатом ландвера, пожимает руку клиенту и исчезает. Пробегая по двору, он слышит снаружи чужой резкий голос:
— Отделение, стой! Ружья к ноге! Вольно!
Сердце у него усиленно бьется, он бежит рысью к своей казарме. Писарь передает унтеру Шмилинскому приказ. Унтер бледнеет, губы его трясутся, он идет в камеру к Грише, который на мгновение забылся: раньше он все время то вскакивал, то ложился, не находя ни минуты покоя.
— Камрад, — сказал Шмилинский. — Пришел твой час, сделай одолжение, веди себя спокойно.
Гриша ощущает резкий удар, от которого начинает колотиться сердце. Бледнеет и он. Оба солдата глядят друг на друга. Гриша ищет пояс. Он не хочет уйти отсюда распоясанным, не по-солдатски; механически взяв в руки широкий, некогда черный ремень, он опоясывается им. Затем приводит в порядок шинель, закладывает складки на спине, как того требует инструкция, разглаживает спереди; надев фуражку, русскую летнюю фуражу из легкого полотна, он подтягивается, отдает честь по русскому образцу и прощается с унтером.
— Если пора — значит пора, —
Дежурный унтер сморкается, его руки дрожат; он прикрывает глаза платком.
Караульная застыла в безмолвии. Конвой во дворе уже выстроился по команде «смирно». На пороге Гриша еще раз оглядывается: нары с соломенными тюфяками и походными ранцами, за столами сидят оцепенелые шахматисты, две группы игроков выронили карты из рук, кто умывался, перестал умываться, двое, латавших штаны, забыли про заплаты и иглу. «Все в порядке, — думает он, — отделение, вперед!»
— Счастливо оставаться, товарищи! — выкрикивает он вслух.
Немцы не произносят ни звука. Только молодой солдат, бледный, с широко раскрытыми глазами, хрипло говорит:
— Будь молодцом, товарищ, счастливого пути! — А другой, неподалеку от него, дрожа, шепчет с кровати какие-то невнятные, грозные слова.
— Вперед, вперед! — доносится со двора.
У Гриши слегка кружится голова. Но, подавшись подбородком вперед, он в сопровождении дежурного унтер-офицера и двух солдат идет мимо часового к воротам. Там на конях ожидают два фельдфебеля: Шпирауге на жирной спокойной кобыле и Берглехнер, кокетливо, как офицер, восседающий на гнедом мерине.
В четыре шеренги, по четверо в ряд, — все в одинаковых зеленых шинелях, в обмотках и стальных шлемах, с карабинами через плечо, выстроились в полной готовности стрелки пулеметной роты.
— Парень не связан, — кричит Берглехнер.
Шпирауге пожимает плечами: собственно, это не нужно. Но Берглехнер настаивает на соблюдении порядка, и Гриша, не говоря ни слова, разрешает унтеру Шмилинскому перевязать ремнем от походного котелка его заложенные за спину руки.
«Это хорошо для выправки, — думает он. — Когда руки за спиной, грудь выдается вперед».
И он бросает суровый взгляд на всадников, у которых иная манера держаться, чем у пожилых, бывалых немцев, которых он знавал до сих пор. Затем он оглядывает молодых стрелков: зоркие, хладнокровные парни, думает он. Два ряда впереди, два ряда позади, он — посредине.
Шествие двинулось. Оба фельдфебеля на лошадях тоже трогаются с места. Впереди — Берглехнер, Шпирауге собирается замкнуть шествие. Но Берглехнеру это не улыбается, ему хочется быть в обществе, разговаривать.
И таким образом старая спокойная Лиза тоже оказывается во главе процессии. Берглехнер, уже побывавший с рапортом у ротмистра Бреттшнейдера, берет на себя команду:
— Отделение, вперед!
Отряд движется мерным шагом, разбрызгивая талый снег по широкой улице. Они обойдут центр города и окраинами доберутся до места казни.
Гриша смотрит прямо перед собою. Линия шлемов — если смотреть на нее сзади — словно серый, стального цвета, равномерно колеблющийся щит.
Ременное снаряжение коричневато-серое, заново отлакированное, обмотки, зеленые штаны, тщательно смазанные ботинки на шнурках и на уровне шлемов четыре дула. И дальше впереди та же картина, то уходящая из поля зрения, то снова видимая — в такт маршировке.