Спор об унтере Грише
Шрифт:
громче и увереннее несется по комнатам со стороны стойки. Слушатели сидят в оцепенении, или стоят бледные, или робко втягивают голову в плечи. Бешеная ярость овладевает солдатами. Теперь моет уже не только унтер с огненной бородой и широко раскрытыми глазами, но и вся кучка пехотинцев с завернутыми кверху, круглыми, как валики, погонами на плечах…
А подохнет — что ж, он долг свой выполнил, пик-пак! И назавтра в сводку он попал, шник-шнак! Всеразносится по всему помещению.
Не осталось ни одного «штабиста» (за исключением двух примерных писцов комендатуры), который не был бы захвачен отчаянием этой хоровой песни.
Юфи-фа-ле-ра-са! —беснуется песня так, что стекла дрожат. И с последним «юфи-фа-ле», ударяющим в сводчатый потолок, ликование и шум заполняют серую от облаков табачного дыма комнату. Солдаты счастливы. Они отвели душу.
Сержант Гальбшейд, который дрожит за свое доходное местечко, все время стоит спиной к гостям. В случае, если возникнут неприятности, он скажет, что не разглядел певцов. Был ли в воскресенье утром среди гостей некий рыжебородый унтер с железным крестом, фрисландец или, может быть, рейнландец? Нет, такого он вовсе не приметил.
Чувствуя вокруг себя бурное, беззаботное веселье, он наконец благодушно оборачивается. И надо сказать, что если бы в его жилах не текла спокойная тюрингская кровь, он испугался бы. Перед самым его носом, у стойки как из-под земли вырастает фигура дивизионного пастора в кавалерийской шапке на маленькой голове, с лиловыми обшлагами и воротом, с маленьким серебряным крестом на шее, По-видимому, среди всеобщего шума он вошел сюда совершенно незаметно. Дружелюбно улыбаясь, он хвалит пехотинцев за веселое настроение.
— Молодцы, ребята, так и надо, повсюду дух бодрый, веселый, боевой! «Furor teutonicus и марш вперед!» — так, кажется, поется в вашей песенке?
Миролюбиво ухмыляясь, унтер отвечает, что, к сожалению, солдаты уже кончили песню. Пастор с юношеским, обрамленным бородкой лицом выражает сожаление, что не прослушал всей песни, и затем слегка поворачивается к Гальбшейду: он присылал сюда своего денщика за сигарами, по-видимому, тут произошло недоразумение, ему хотелось получить целый ящичек.
— Это сигары марки… — и он близорукими глазами наклоняется к записной книжке с вытисненным на ней железным крестом, — марки Вальдвебен, шесть пфеннигов штука.
При иных обстоятельствах унтер Гальбшейд, может быть, и мигнул бы господину пастору, чтобы тот, несмотря на дождь, вышел с ним за дверь или заглянул к нему в другое время. Но теперь в воздухе еще носятся звуки песни, вокруг стоят изнуренные, костлявые окопные кроты, с любопытством разглядывая этого целителя душ в элегантно скроенной сутане, который пытается раздобыть контрабандой сигары… И успокоительным тоном старого трактирщика, — а он и в самом деле был им, — унтер Гальбшейд уверяет попа: пусть господин пастор извинит,
Покупатель слегка краснеет.
— Как раз этой марки я там не найду. Ведь и я тоже, собственно, как бы нижний чин, — нерешительно бормочет он.
Солдаты — поскольку они прислушиваются к разговору, — настоящие нижние чины, только тактично улыбаются.
Они не хихикают, не хохочут во всю глотку — господь бог и так понимает их; поэтому Гальбшейд продолжает настаивать на том, что он знает свои обязанности.
Пастор кусает нижнюю губу желтыми, прокуренными зубами. В это время появляется Гриша и докладывает «хозяину»:
— Все готово, все уложено. Есть еще какая-нибудь работа?
Гальбшейд пытается использовать появление русского, чтобы облегчить пастору отступление. Зачем ему, миролюбивому унтеру, ввязываться в ссору с образованным человеком, да еще таким, который сидит за одним столом с его превосходительством? И он деловито и дружелюбно обращается к Грише:
— Надо открыть ящики с пивом, мой помощник скажет, сколько именно. Распаковать товары до обеда — разложить на полки табак, сигары вниз, в ящики, а сигареты — на стол.
— Есть, унтер, — подтвердил Гриша и, равнодушно скользнув взглядом по пастору, лишь слегка задержался на висевшем у его ворота серебряном кресте и собрался уходить.
Но господин пастор Людекке полагал, что ему надо сгладить впечатление от своего поражения: ведь не зря же он носит в конце концов офицерские краги из красивой коричневой кожи.
— Что это за чучело околачивается здесь? — накидывается он на Гришу. — Не знаешь, как честь отдавать, что ли? — говорит он. — Месяцами торчит здесь и порядков не знает? Придется проучить! Доложить в комендатуру! Как зовут солдата?
Гриша молчит. Почему-то он не может отвести глаз от креста, висящего на шее священника. Правда, это не настоящий, не православный священнослужитель, но все же…
Внезапно за его спиной раздается спокойный голос буфетчика, неграмотного портового рабочего:
— Таков уж приказ штаба, господин пастор: при работе отдавать честь не полагается.
А Гриша думает про себя: после смерти нет никакой другой жизни! Вот такие люди уверяют нас в обратном… Ничего они не знают…
И отвечает по-русски, не по-немецки:
— Я бедный человек, зовут меня Григорий Ильич Папроткин, унтер-офицер. До сих пор градом на меня сыпались всевозможные беды, но пока я никому не причинил зла. Григорий Ильич Папроткин, подследственный заключенный, — с ударением повторяет он еще раз по-немецки.
— Мы можем и свидетелей спросить, — скромно раздался вдруг из-за двери бас буфетчика. — Кто из ребят видел русского за работой?
Но господин Людекке уже удовлетворил свое самолюбие.
— Мы еще встретимся, — величественно кивает он, готовый к отступлению, поворачивается и уходит, торопливо семеня мелкими шажками, словно князь, закончивший аудиенцию.