Спроси у Ясеня [= Причастных убивают дважды]
Шрифт:
Ясень шумно вдохнул, выдохнул и наконец процедил сквозь зубы:
— А ты-то с кем там будешь трахаться? Им же не до того будет. Война все-таки.
Ну, вот уже и Сергей начал говорить мне гадости. Я-то ладно, мне-то не привыкать. А он всегда сдерживался. Правда, сейчас он явно ревновал меня, и это было приятно.
— Там, в Грузии, — начала я, уже предвкушая победу в этой словесной дуэли, — я от души натрахаюсь с гранатометом, а убивая боевиков «Мхедриони», буду всякий раз испытывать оргазм.
— Уходи, — сказал Ясень после этого.
И я ушла, правда, еще спросила через
— Я не совершаю предательства?
— Нет, — буркнул он.
Мы впервые расставались с ним вот так. Впервые.
И был страшный год. И страшные люди, которые рвались к власти. И вообще весь мир был страшен, особенно когда он сужался до одного города, до одной деревушки, до одного дома или танка. Рассказывать про Зугдиди или про Сухуми? Рассказывать про Батуми или про Грозный? Не знаю, ни про что я теперь рассказывать не хочу, теперь, когда все-все позади и быльем поросло, словно уже и не три года прошло, а целых тридцать.
Я ведь не смогла остановиться. И из Грузии поехала снова в Карабах, а потом в Горный Бадахшан. И вот там я просто окунулась в прошлое. Собственно, я так и не сумела поверить, что это Таджикистан, то есть территория еще совсем недавно нашей страны. Это был натуральный Афган: те же горы, те же «духи», на тех же языках говорят, из того же оружия долбят, и те же русские мальчики необстрелянные под пулями. И зачем, спрашивается, нужно было девять лет лить кровь, бомбить и рвать на части дикую страну, наконец, выводить оттуда войска? Зачем? Этого не знал никто. Даже Ясень, по-моему, не знал.
Мы снова начали встречаться. Обычно я приезжала в Москву, но один раз он добрался ко мне в Пяндж — очевидно, захотел вспомнить студенческую юность. В девяносто третьем Пяндж не накрывали ежедневными артобстрелами и можно было спокойно погулять по горам.
Так вот теперь и он, и я любили, казалось, еще сильнее чем в том медовом сентябре. Мы любили друг друга как-то совсем по-новому. К волшебному ощущению причастности добавилось ни с чем не сравнимое чувство фронтового братства и острый привкус греховной страсти.
Изменившие друг другу, изменившие себе, забывшие заповедь «не убий», разуверившиеся в Дедушке и не нашедшие Бога, потерявшие все святое в жизни, мы были грешниками из грешников, но мы не разучились любить друг друга, а значит, еще умели любить людей.
Московская заваруха девяносто третьего прошла мимо меня. Я-то воевала всерьез, а они там делили очередной кусок государственного пирога. Уже позднее я узнала, что помимо дележки пирога в те страшные дни в Москве пытались поставить на карту кое-что посерьезнее денег, а именно — судьбу страны и, стало быть, всего мира. Спасла как всегда, почти случайность, которая, если верить Горбовскому, была, конечно же, не случайностью, а четко продуманным шагом службы ИКС.
Я спросила Сергея уже в марте девяносто четвертого когда радостный Жириновский выпускал на волю из Лефортова все это фашистско-коммунистическое отребье:
— Так что, Дима Якубовский был одним из вас?
— Почти, — странно ответил Ясень и попытался перевести разговор на другую тему.
— Ты отвечаешь про Диму, совсем как Дедушка про Андропова, — решила подколоть я.
— Как Дедушка
— Так Дедушка все-таки знал Чистякова лично?
— Теперь я полагаю, что да.
С помощью такого откровения Ясень, конечно, сумел увести разговор от Якубовского.
— Ты узнал что-то новое?!
— Да. Генерал Трофимов застрелился.
Я стала мучительно вспоминать, кто такой генерал Трофимов. Но Сергей уже пояснял:
— Это он один что-то знал тогда об убийстве Чистяковых, но в восемьдесят седьмом отказался говорить, напустив жуткого тумана, ты должна это помнить. Так вот, неделю назад он сам позвонил мне и предложил встретиться, чтобы «поболтать об одном старом деле, которое интересовало меня раньше». Он не назвал ни одного имени, ничего конкретного, а вечером того же дня застрелился. Я позвонил Дедушке и спросил про Трофимова и Чистякова, а Дедушка сказал буквально следующее: «Забудь про него. Трофимов был верным псом Андропова». И в голосе его отчетливо слышались ненависть и страх.
— Страх? — переспросила я удивленно.
— Бля буду, — выдохнул Ясень. — Настоящий животный страх.
Я посмотрела на него грустно и после паузы сказала:
— Тебя, наверное, скоро «коронуют». Не знаю, как по части воровского кодекса, но лексикон ты уже хорошо усвоил.
— Клянусь, он чего-то боится, — подредактировал Ясень самого себя. — Ты права. Верба, против Дедушки кто-то играет по-крупному. И очень давно. Трофимов, конечно, не застрелился. Его убили. В твоей излюбленной терминологии мы можем назвать убийцу Седым. Дедушка, конечно будет сам расследовать это дело. Оно для него настолько интимное, что даже меня он не хочет посвящать ни в какие подробности. Надеюсь, довольно скоро мы узнаем всю правду, а пока ясно одно: благодаря Машке Чистяковой тебе довелось прикоснуться к чему-то исключительно важному для самого Фернандо Базотти.
Ясень помолчал.
— Думаю, что с отцом Машки его связывает нечто очень давнее, еще из тех времен, когда он не только не был Дедушкой, но даже не учредил своего фонда. Вот как мне кажется. А дальше думай сама. С чего ты, собственно, решила, что Анатолий Геннадиевич Чистяков — хороший человек? Помнишь, ты хотела убить их всех: от Куницина до Чебрикова, и Малин был где-то посередине? Ты сама мне рассказывала. Так разве полковник Чистяков не был посередине между стукачом Гинатуллиным и Генсеком Андроповым? «Не знаешь — спроси у Ясеня», — учил нас Тополь. Правильно учил, если бы только еще этот чумовой Ясень всякий раз отвечал, когда его спрашивают.
— Сережка, — зашептала я, — Сережка, какой же ты молодец! Что бы я делала без тебя, скотина ты небритая! С твоей-то уникальной башкой можно любые горы свернуть. А ты сачковал так долго… Поехали в Москву. В декабре мне сделали дырку в плече. Это плохо. Везение действительно кончилось. Я больше не хочу испытывать судьбу. Не хочу… А ты, значит, снова будешь помогать мне? И мы распутаем наше главное дело?
— Конечно, распутаем, — шептал он, — конечно…
Это было в Пяндже. На погранзаставе. Ночь была тихой-тихой, теплой-теплой и очень звездной. И мы точно знали, что здесь нас никто не подслушивает.