Спящая
Шрифт:
– Ты же не хочешь в первый же день опозориться перед учителем? Давай без этих твоих глупостей хоть сегодня. А вечером пирогов напечём, праздник как-никак.
Ничего себе праздник!
Дурацкий Славик тоже был здесь, с Юркой, Витькой, да почти со всеми ребятами с пятидневки, со всей бандой. А мать такая:
– Ой, там ребята, идём поздороваемся! – будто Лёке надо. Пошёл.
Она-то пошла к их матерям, сбившимся в стайку чуть поодаль, а Лёку прямо втолкнула в этот улей дурацкого Славика.
– Привет, малахольный! – Славкины дружки засмеялись.
А чего Лёка ждал –
– Чего молчишь?
Ещё чего: с ним разговаривать!
Лёка молча показал Славику язык и покрутил пальцем у виска. На физиономии Славика отразилась гамма чувств: удивление и что-то похожее на обиду: как это так – ему, дурацкому Славику, показывают язык! Он выпятил нижнюю губу и привычно противным голосом заныл:
– Татьяна Аркадьевна!
Лёка сообразить не успел, что за «Татьяна Аркадьевна», они вроде уже не в садике, а Славкины дружки уже вовсю хохотали:
– Привычки детства! Ну ты даёшь!
– Что, Артемон в первый класс пошла?! Не знал!
Кто-то хлопнул Славика по спине, чуть подтолкнув в сторону Лёки. Славик сверкнул глазами, больше от неожиданности, чем от злости, и как бы нечаянно втолкнул Лёку в дощатый сарай с инструментами. Кто-то не закрыл дверь, она и стояла распахнутой. Лёка влетел, выставив ладони, и упёрся в стену. За спиной послышался новый взрыв смеха, дверь захлопнули, шаркнул деревянный затвор.
Темно. Ну и ладно! В щёлочку видно, как эти дурные хохочут, как болтает с подругами мать, ничего не замечая вокруг. Умирающий букет помялся, но ему уже не помочь. Дурацкий Славик небось думает, что Лёка сейчас начнёт стучаться, реветь, – вот ещё! Если его здесь забудут, то и в школу можно не идти. Не ждать, пока заставят читать, не сидеть с дурацким Славиком в одной комнате по полдня. Хотя полдня ладно – это не пять суток, как раньше…
Вышла учительница в уродском платье, всех пересчитала, под хохот Славика и банды выпустила Лёку, даже, кажется, отругала, Лёка плохо помнит.
Он вообще не запомнил её лица, ни в первый день, ни в десятый: узнавал по уродскому платью, а зимой – по другому уродскому платью. Только классу ко второму стал кое-как узнавать её на улице в пальто, а после третьего с удовольствием забыл.
…Она оказалась злая. Всё время кричала на Лёку, что он лентяй, что не может сосредоточиться, ставила двойки, вызывала мать. Особенно её сердило, когда Лёка вставал посреди урока, чтобы полить цветы в классе.
Никто ж не польёт, если Лёка не польёт, полила бы сама – ничего бы не было! Не понимала! Вопила, срываясь на визг: «Луцев, сядь, ты срываешь мне урок!» Лёка разве срывал? Он тихо-спокойно брал лейку, набирал воды: зимой – из бака у большой печки, которая отапливала класс, весной и ранней осенью – из бочки с дождевой водой во дворе. И пока эта орала «Мать в школу, двойка в четверти!», спокойно поливал цветы в классе.
Дурацкий Славик, сидящий у окна, по своей подхалимской привычке преграждал ему путь, пытался не подпустить к цветам, а один раз даже спрятал горшок под партой – резко, грубо, как во всём… Он сломал тогда стебель.
Цветок
…Хотя всё равно пытался мешать, когда Лёка их поливал во время урока: кривлялся, загораживал собой подоконник, исподтишка пинал Лёку по ногам. Лёка тогда лил воду ему за шиворот под вопли училки и в конце концов получал от неё метровой линейкой и от Славика на перемене получал.
После уроков училка бежала к матери скандалить, говорила даже, что Лёке место не в нормальной школе, а в специальной, для дурачков, потому что он не только мешает учителю, но и в науках успевает неважно. Мать сперва что-то ей шептала, как-то уговаривала, потом плакала: «За что мне такое проклятье?!» – и просила в последний-препоследний раз поставить троечки. Училка ворчала, но позволяла себя уговорить, и Лёка догадывался, кому должен быть за это благодарен.
Это было зимой, ранним вечером, когда спать ещё рано, даже мать ещё не приехала с работы, а на улице такая темень, будто за полночь давно. В большинстве домов ещё не горел свет (на работе же все), Лёка шёл по тёмной улице, видя только белый снег под ногами да редкие горящие окошки, настолько редкие, чтобы сохранилось это ощущение глубокой ночи.
Он возвращался от собаки из зелёного дома. Лёка не помнил и, честно говоря, знать не хотел, кто там её хозяин, его и дома-то никогда не было. В тот день собака опять осталась голодной, и Лёка принёс ей каши и воды. А потом ещё забалтывал несколько часов, чтобы она не скучала.
Он возвращался домой, шаркая по тулупу пустой алюминиевой кастрюлей, когда услышал:
– Танец! Танец! – Неголос доносился из ближайшего освещённого дома.
Это было так странно, что Лёка тут же рванул туда. Обычно жалуются, просят о помощи или, наоборот, делятся радостью, а тут… Неголос был вроде спокойный, даже равнодушный, но в то же время какой-то… шкодливый, что ли?
– …Танец глупых тапок!
Лёка даже не спросил, кто там! Взбежал на крыльцо, не заботясь, что его не приглашали: от людей дождёшься! Мало ли, что там – любопытно же!
Если бы он напряг человеческий слух, он бы без проблем услышал, что в доме играет музыка. Весёлая, хотя приглушена, словно кто-то не хочет беспокоить соседей – глупо, если ты в частном доме, да ещё и почти всей улицы дома нет.
Лёка распахнул дверь, ворвался в комнату – и увидел. Кошка. Кошка скачет под музыку, охотясь за дрыгающимися в такт тапками.
– Танец глупых тапок!
Тапки плясали резво, заводно, аж самому захотелось. А в тапках, перед зеркалом, держа перед собой стул вместо партнёра… Лёка даже не узнал её. Точнее, узнал, но по уродскому платью. И первые секунды не мог поверить своим глазам. Училка. Его злая училка плясала со стулом перед зеркалом под весёлую музычку и, кажется, даже подпевала. Кошка охотилась за тапками.