Спящий бык
Шрифт:
Я учился передвигаться по здоровенной избе, в которой они все жили. В этом одном заглубленном в землю помещении жил сам Вермунд, его жена, сын, две дочери, и еще пятеро его людей – четыре мужика и две женщины. Кстати, "кровать" на которой я прохлаждался под шкурой двадцать дней оказалась спальной нишей отгороженной пологом. Это было единственное более-менее уединенное место в помещении, — до того как я его невольно оккупировал, в нем спал Вермунд с Халлой. Остальные ночевали на спальном топчане всем гуртом. Кроме этого в помещении был стол, обеденные скамьи, лари с ценным имуществом, а в дальнем углу очаг у которого кашеварила старая Гроа. Очаг трубы не имел, дым должен был выходить вроде как самоходом, через дыру в стене куда его поводил правильный наклон потолка. Когда же здесь топили по серьезному все жители временно эвакуировались в проветриваемую пристройку, куда вытаскивали и меня. Несмотря на такую организацию, я все равно пару раз
Это был полутемный вонючий ад. Но вот что я сообразил чуть позднее. Только люди живущие в таких условиях, могли терпеть незнакомого человека, который двадцать дней лежал в беспамятстве, и понятно, что в это время тоже не фиалками им нос благоухал. Когда я пришел в себя, Иллиуги начал таскать меня на деревянную бадейку, чтоб я мог сходить по нужде. Этот пердун безропотно и беззлобно таскал меня, и если при этом я ненароком пачкал его, то он не разу не сказал мне за это ни слова. Он ухаживал за мной так же, как за скотиной в зимнем хлеву. Навоз – часть жизни – и нужно его убирать. А я ненавидел Иллуги, хоть и не проявлял этого.
Когда Иллуги не было, перемещаться по избе мне помогала повариха Гроа, или старый пастух Оспак. Я ненавидел их. И их, и Халлу, что выхаживала меня в беспамятстве. И всех остальных. Я ведь знал, что они делают это для того чтобы я выздоровел. Им был нужен здоровый раб.
Но больше всего я дичал, когда к Вермунду приезжали гости. Это случалось нечасто. Здесь не было привычных для моего мира деревень, и люди жили вот такими отдельными хозяйствами-хуторами. Причем судя по всему расстояния между ними были немалые. Но зато и каждая встреча превращалась в обстоятельное застолье, с рассказыванием всех новостей и сплетен. А поскольку новостей при таком малом количестве людей было явно недостаточно, то весьма часто гости с хозяевами обсуждали меня. Как правило гости подходили посмотреть на меня, а потом еще долго обсуждали с хозяевами за столом, будто меня тут и не было. Обстоятельный деревенский разговор, так могли бы обсуждать скотину на продажу. Иногда я жалел, что понимаю их язык.
Когда я смотрел на свои истончившиеся руки и ноги, я радовался, что здесь нет зеркала. Руки у меня восстановились быстрее ног – и Иллуги начал меня сажать под лучину к жене хозяина Халле, её старшей дочери Хальдис, и сисястой девке-скотнице Ингибьёрг. Они пряли кудель, нитки, или ткали сермягу, и тому же стали учить меня. Хальдис была похожа на мать, — крепкая здоровая красота, от которой мы так отвыкли в нашем мире тощих моделей с глянцевых хурналов. Хорошая девушка. Я ненавидел её. И Хальдис, и Ингибёрг у которой весь ум стек в сиськи не могли скрыть веселья. Сопляк Лейв в своей ночной рубашке исходил на восторг. Он объяснил мне, что прясть, такать и молоть зерно – занятие исключительно для баб и рабов. Он объяснял мне это каждый день. Чтож, зимой у него было не так много развлечений, — он отыскал себе одно. Мне хотелось разбить его голову о ближайшую лавку. Но по крайней мере, за этими сугубо женскими занятиями у меня возвращалась потерянная ловкость пальцев. Ведь программист – это почти пианист, быстрая слепая печать развивает мелкую моторику. Я потерял это все в ледяной воде. Но вернул, возясь с прялкой, веретеном, пряслицем…. Не знаю, смогу ли я сейчас быстро печатать – где она, за сколько миллионов световых лет от меня ближайшая клавиатура? Но ловкость рук я вернул. Дополнительно ловкость рук развивали ежевечерние упражнения "поищи у соседа в голове". Вши и гниды… теперь только я понял, почему мой прадед, которого я еще успел застать живым – самую сильную неприязнь к человеку выражал словом "гнида", Он побывал на Отечественной, и знал как донимают эти твари. Здесь же, мы крепили взаимовыручку разыскивая гадин в волосах и бородах соседей.
Ночами я тихо и беззвучно плакал.
До меня никому особо не было дела. Все занимались обыденными делами, и их обыденными разговорами. У одной из коров в зимнем хлеву второй день жидкий стул… Топор затупился, надо точить… Общаться ко мне лез только Лейв. Он был незлой парень. Поэтому довольно скоро он перестал тыкать меня тем, что я занимаюсь бабскими делами. Довольно скоро для его возраста… Теперь же он просил рассказать меня о моем крае. Я рассказывал что-то, стараясь, чтобы это звучало для него не слишком невероятно. Если этот рассказ хоть чуть-чуть походил на правду – от воспоминания у меня сердце обрывалось от тоски. Мысли о Насте я гнал от себя, прятал их в самый дальний угол ума, и если случайно натыкался на них, то мне было еще хуже чем обычно. Но воспоминая "мой край" я конечно вспоминал и Настю. Лейв своими вопросами ковырялся в живой кровоточащей ране моей души.
Мое желание выйти из этой выморочной конуры было сильно. Не последним образом оно подкреплялось желанием перебить всех сожителей. Пердуна Иллуги за ночные "вздохи". Кухарку Гроа, за жуткого вида похлебки которую я алчно глотал за неимением другой еды. Хозяина Вермунда и его жену Халлу, за вздохи в спальной нише, — после того как меня сместили из под шторы, и ввергли спать на общий топчан. Конечно я хотел перебить и всех соседей по топчану, прижимаясь к их куче для теплоты – очаг нельзя было топить ночью, чтоб не угореть. Ну и конечно же я истово мечтал прибить мерзкого сопляка Лейва. И когда кто-то из них выходил из этого ужаса через низкую дверь наружу, — туда, где был воздух и свет… Или, когда они входили румяные с мороза – я хотел убить их. Медленно.
Когда Иллуги в первый раз вынес меня за дверь на руках, и посадил во дворе на половину бревна у стены, я готов был расцеловать его. Я смотрел на частокол двора, на лежащий снег, на ели за частоколом присыпанные девственно чистым снегом, я впитывал лесной воздух чистый и пьянящий… Когда Иллуги вносил меня обратно в дом, мне казалось, что я сейчас сдохну. Не знаю что мне вообще позволяло переживать отчаянье и грызущие мысли по поводу ситуации, в которой я оказался. То ли природное упрямство, то ли та встряска, которую дала встреча с трётлем, и борьба за жизнь уцепившись за сук в зимней реке. Уцелел тогда, выжил – глупо бросать дело к которому уже приложил столько усилий, верно?
Постепенно возвращались к жизни ноги. Иллуги работал моим костылем, по вечерам. Когда не мог, — это делала Гроа, или старый пастух Оспак. Этот ворчал что я свалился на его голову. Впрочем он всегда ворчал. Это его ворчание я услышал из-за занавески, когда только очнулся – в смысле что невелико событие. И теперь он ворчал, что я… Мне было плевать. Они хотели получить здорового раба, и использовать меня. А я пока использовал их. Вот так, и молчать, и терпеть, — терпеть.
Отхожее место у этих людей было отдельно от дома. Настил, дыра, и яма в неотапливаемом сарае. Туалет типа деревенский сортир. Самое оно для зимы. Но когда мои ноги окрепли настолько, что я в первый раз вышел из дома, и при малой поддержки Иллуги добрался туда… Я чувствовал себя, как матрос эпохи географических открытий, который сошел с корабля на тропический остров чудес. К черту бадейку, которой мне приходилось пользоваться у всех на виду! К черту Иллуги и Гроа, которые таскали меня по нужде! Я хожу сам! И в тои и в другом смысле! Это была великая победа. Жаль я не мог наслаждаться ей долго, буквально за минуту на морозе, я почувствовал, что отмораживаю и отощавший зад и бубенцы.
Как только я научился более-менее сносно самостоятельно ходить, меня отстранили от пряжи.
— Хватит тебе прясть, Димитар – сказала Халла.
— Не прясть? — Уточнил я.
— Незачем тебе заниматься женской работой, — пояснила Халла. — У мужчин должны быть мужские дела.
Это была уже весна, все таяло, все пробуждалось к жизни. За короткий срок край белой смерти, с которым я познакомился начало одеваться травой великолепной зеленой травой изумрудного цвета. У меня было ощущение, что весь мир неестественно ярок, слишком сочен, будто его подкрасили в компьютерном редакторе. Может этот мир был ярче, чем мой, по весне. Впрочем, возможно я просто слишком долго пробыл в сумраке. В скором времени, я впервые попал на летнее пастбище. Одну из кобылок запрягли в тележку с деревянными колесами, в телегу загрузили какую-то кладь, и меня. Оспак был за возничьего. А Вермунд ехал с нами на своем белогривом супер-скакуне Хвитфакси, которого я тогда увидел впервые. Конь радовался, что покинул долгую зимнюю стоянку в стойле, откуда его выводили только для "технического пробега и обслуживания". Конь гарцевал под Вермундом, потряхивая белой гривой, радостно поржакивал и плотоядно косил глазом на запряженную кобылку. Хвитфакси радовался что выбрался на природу. Я его понимал, и даже чувствовал с ним некоторое созвучие душ. Оба выбрались из стойла. Созвучие – а он, конь педальный, через пару недель кусил меня за плечо!..