Средний европеец как орудие всемирного разрушения
Шрифт:
Группы и слои необходимы, но они никогда и не уничтожались дотла, а только перерождались, переходя из одной достаточно прочной формы, через посредство форм непрочных и более подвижных, более смешанных, опять в новые, в другие более прочные формы. [5]
Реальные силы обществ все до одной неизбежны, неотвратимы, реально-бессмертны, так сказать. Но они в исторической борьбе своей то доводят друг друга попеременно до minimum'a власти и влияния, то допускают до высшего преобладания и до наибольших захватов, смотря по времени и месту. Какие бы революции ни происходили в обществах, какие бы реформы ни делали правительства — все остается, но является только в иных сочетаниях сил и перевеса, больше ничего.
5
Гизо Община древняя и община феодальная.
Разница в том, что иные сочетания благоприятны для государственной прочности; другие для культурной производительности, третьи для того и другого вместе; иные же ни для того, ни для другого неблагоприятны. Так, форма глубже расслоенная и разгруппированная и в то же время достаточно сосредоточенная в чем-нибудь общем и высшем, — есть самая прочная и духовно производительная; а форма смешанная, уравненная и не сосредоточенная — самая непрочная и духовно бесплодная. [6] Я сказал — все остается, но иначе сочетается. Я приводил примеры и сказал, между прочим, что даже и рабство
6
Прудон о Соединенных Штатах
Говоря это, я, конечно, преднамеренно расширил понятие этого слова «рабство» Иногда очень полезно расширять и сужать таким образом терминологию, ибо и она от привычного и частого употребления перестает действовать, как должно, на ум наш. При таких мысленных растяжениях открываются нередко для ума вовсе неожиданные перспективы. Рабство есть и теперь при капиталистическом устройстве обществ, т. е. есть порабощение голодающего труда многовластному капиталу. Это говорили очень многие и прежде меня, это выражение не ново. Говорили также не раз, что феодализм капитала заменил собою феодализм дворянства. Но насколько мне кажется, что первое выражение удачно, т. е. что есть и теперь рабство, настолько приложение слова феодализм к современному отношению капитала и труда не совсем удачно.
Рабство есть, т. е. есть сильная невольная зависимость рабочих людей от представителей подвижного капитала; велика власть денег у богатых; и это так; но если сравнить прежнее положение дел хоть у нас в России с нынешним, то мы увидим то же, что и везде, где произошло сословное смешение, — есть власть у богатых; бедные зависят от них. Но и власть денег не прочна, не узаконена крепко привилегией, слишком подвижна; и зависимость труда тоже непрочна, слишком подвижна, не прикреплена ни. законом, ни даже свободным правом какого-нибудь очень долгого, вечного контракта. Вопрос — позволяет ли хоть бы наш русский закон наняться в какую-нибудь 10-15-летнюю кабалу? Не знаю. Я не юрист. Но кажется — не позволяет. Пять лет — вот, если не ошибаюсь, законный срок?? Но я знаю, и всякий знает, что либеральный, современный закон не дает свободы человеку бедному, очень молодому, например, или бесхарактерному, составляя договор с богатым хозяином дать последнему право телесного над собой наказания. Суд не только не признает такого договора, но, пожалуй, обвинительная власть начнет за это преследовать хозяина.
Взгляните также непредубежденным взглядом на жизнь какой-нибудь нынешней помещичьей усадьбы; лучше всего на жизнь усадьбы, еще сохранившей прежнего помещика-дворянина. Большой дом, двор, сад, быть может, и церковь даже; ряд изб на деревне. Дворовые люди; слуги в доме; крестьяне обрабатывают господское поле. Все-таки не помещик служит им, а они ему. Все прежние начала налицо; все реальные силы остались, но соотношения их изменились Род сочетания этих сил не так прочен, как был прежде. Все стало подвижнее, ровнее и свободнее… И вот все стало разрушаться — и там и здесь; и у помещика в области личной крупной недвижимости, удержанной на месте уже не собственной силой, а только благодаря существованию сверх земли подвижного капитала или у самого дворянина, или в банке (опять-таки в непрочной ассоциации подвижного капитала), и в области труда, у крестьян. Разница, впрочем, та, что у помещика все лично, все индивидуально, все свободно, и потому уже все решительно непрочно; а у крестьян, у представителей труда — все движимое, деньги, одежда, скот — тоже непрочно, а только земля, в которой он не властен, не волен, к которой он коммунистическим общинным рабством прикреплен, — неподвижна и спасает несколько и его самого, и еще более государственно-культурный строй самой России. Люди, желающие из личных (капиталисты) и агрономических соображений уничтожить поземельную общину, при всей своей возможно искренней благонамеренности, могут стать, если их послушают, более вредными, чем самые отъявленные бунтовщики; ибо (да простят мне эту правду члены Общества сельских хозяев в Москве с почтенным председателем их Иос. Ник. Шатиловым во главе) — ибо бунтовщики — недуг острый и возбуждающий спасительную реакцию; а разрушители общины поземельной, наивно воображая, что все дело в обогащении лиц, разрушают последние опоры, последние остатки прежней группировки, прежнего расслоения и прежнего закрепощения, прежней малоподвижности, т. е. уничтожают одно из главных условий и государственного единства нашего, и нашего национально-культурного обособления, и некоторого внутреннего разнородного развития; т. е. одним ударом лишают нас и своеобразия, и разнообразия, и единства. Да, и единства, ибо демократическая конституция (высшая степень капитализма и какой-то вялой и бессильной подвижности) есть ведь ослабление центральной власти, а демократическая конституция теснейшим образом связана с эгалитарным индивидуализмом, доведенным до конца. Она подкрадется неожиданно. Сделайте у нас конституцию — капиталисты сейчас разрушат поземельную общину; разрушьте общину — быстрое расстройство доведет нас до окончательной либеральной глупости — до палаты представителей, т. е. до господства банкиров, адвокатов и землевладельцев не как дворян (это бы еще ничего), а опять-таки, как представителей такой недвижимости, которую очень легко обратить в движимость когда угодно, ни у кого не спросись и нигде не встречая препятствий. Спасение не в том, чтобы усиливать движение, а в том, чтобы как-нибудь приостановить его; если бы можно было найти закон или средство прикрепить дворянские имения, то это было бы хорошо; не развинчивать корпорации надо, а обратить внимание на то, что везде прежние более или менее принудительные (неподвижные) корпорации обратились в слишком свободные (подвижные) ассоциации и что это перерождение гибельно. Надо позаботиться не о том, чтобы крестьян освободить от прикрепления их к мелким участкам их коммуны; а дворян (если мы хотим спасти это сословие для культуры) самих насильно как-нибудь прикрепить к их крупной личной собственности.
V
Здесь от вопроса о рабстве и прикреплении лиц к собственности полезно нам будет перейти к разбору взглядов одного западного писателя, о котором я еще не упоминал, — именно Герб. Спенсера; а потом, в заключение, упомянуть о противоположных мнениях двух современных русских людей, г. Дм Голохвастова и г. Энгельгардта.
Герб Спенсер был мне вовсе неизвестен, когда я писал в 70-м году свою статью «Византизм и славянство».
Не считая себя обязанным читать все, что пишется нового на свете, находя это не только бесполезным, но и крайне вредным, я даже имею варварскую смелость надеяться, что со временем человечество дойдет рационально и научно до того, до чего, говорят, халиф Омар дошел эмпирически и мистически, т. е. до сожигания большинства бесцветных и неоригинальных книг. Я ласкаю себя надеждой, что будут учреждены новые общества для очищения умственного воздуха, философско-эстетическая цензура, которая будет охотнее пропускать самую ужасную книгу (ограничивая лишь строго ее распространение), чем бесцветную и бесхарактерную. Поэтому, и еще более потому, что судя из попадавшихся мне там и сям в газетах и журналах наших отрывков о Г. Спенсере, — я считал его обыкновенным либералом.
Недавно один из лучших моих друзей, человек весьма ученый и умный, указал мне именно на него как на более всех других писателей Запада ко мне подходящего во взглядах на сущность того, что иные зовут «прогресс», а другие — «развитие».
— Но (прибавил этот ученый друг), несмотря на то, что Спенсер исходит вместе с вами из одной и той же точки и понимает настоящий прогресс именно в смысле разнообразного развития, у него этот эволюционный процесс является чем-то вечным на земле бесконечным… Он изображает, как развивается и растет общество, он называет дифференцированием то, что вы в статье вашей «Византизм и славянство» зовете социальной морфологией и обособлением. Но он не указывает на то,
7
Гамбетта и Бисмарк.
VI
От рилевского взгляда на пользу оригинальных и друг от друга по возможности удаленных общественных групп легко перейти к учению о реальных силах общества. Это до крайности простое в своих основаниях, но тем не менее поразительное учение должно бы одно само по себе нанести неисцелимый удар всем надеждам не только на полное однообразие и безвластие a la Прудон, но и на что бы то ни было приблизительное. Реальные силы — это очень просто. Во всех государствах с самого начала исторической жизни и до сих пор оказались неизбежными некоторые социальные элементы, которые разнородными взаимодействиями своими, борьбой и соглашением, властью и подчинением определяют характер истории того или другого народа. Элементы эти или вечные и вездесущие реальные силы, следующие: религия или Церковь с ее представителями; государь с войском и чиновниками, различные общины (города, села и т. п.); землевладение; подвижной капитал; труд и масса его представителей; наука с ее деятелями и учреждениями; искусство с его представителями. Вот они эти главные реальные силы обществ; это действительно очень просто, и всякий как будто это знает; но именно как будто. Тот только истинно и не бесполезно знает, у которого хоть главные черты знаемого постоянно и почти бессознательно готовы в уме при встрече с новыми частными явлениями и вопросами.
Это почти до грубости простое напоминание об этих реальных силах и об неизбежности попеременного антагонизма и временной солидарности между ними служит еще большим подкреплением таким взглядам, каковы взгляды вышеупомянутых защитников разнообразия и разделения на группы. Если не ошибаюсь, Роберт фон Моль первый ясно и специально обратил внимание на эту старую истину, эмпирически всем известную и смутно всеми чуемую, кроме таких людей, которые, подобно Прудону и некоторым анархистам, безумно и ненаучно, так сказать, верят в возможность безвластного, сплошного и однородного общества, долженствующего своим земным блаженством «закончить» историю или воспитание рода человеческого. Правда — жизнь рода человеческого на этой земле — такое общество, осуществленное даже и приблизительно, может поневоле окончить; погубить даже физически род людской оно, конечно, может или посредством излишнего размножения и безумия изобретений, или посредством тоски и скуки, равномерно распределенными в борьбе с мирными и мелкими, уже ни в каком случае не отвратимыми препятствиями. Но остановиться не только что навсегда, но даже и на короткое время не может подобное общество, если бы даже оно и осуществилось когда-нибудь в виде смешанного и однообразного всемирного государства. Некому будет завоевать ослабевшего и через меру демократизированного соседа; соседей отдельных не будет тогда; сами себя несомненно и даже вполне легально и весьма искусно выучатся уничтожать.
Образование естественных органических групп и надавливающих взаимно друг на друга слоев или классов и действие друг на друга реальных этих, вышепоименованных сил — неизбежно; оно было всегда и есть теперь. Но, во-первых, распределение этих групп и слоев, род их соотношений были и суть весьма различны в различных государствах и в разные эпохи; а, во-вторых, степень их обособленности природой, бытом и законом не всегда и не везде одинаково резка; подвижность этих групп и сила может быть слишком мала, или слишком велика, или в меру сообразна со свойствами социального организма. Государь или хоть слабое подобие государя, т. е. один человек, облеченный известной высшей властью, есть и был всегда и везде. Конечно, есть большая разница между высоким положением китайского императора и ничтожной ролью президента Соединенных Штатов; большая разница была между французским самодержцем — «l'Etat c'est moi» и дожем Венеции; между временным вождем народа в греческих республиках и великим царем Персии. Однако все-таки один человек; в Спарте, положим, было два царя без особой власти и в Риме два консула, но в этом отвращении от единовластия, в этом двоевластии видна наклонность все-таки к сосредоточению некоторых атрибутов власти на возможно меньшее количество лиц: к централизации власти… Рим недолго устоял в этом виде и перешел к единовластию; и маленькая Спарта, быть может, обошлась без диктаторов только благодаря жестокому деспотизму своего устройства, с одной стороны, коммунистическому, а с другой — расслоенному, аристократическому.