«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского
Шрифт:
Любовь к чтению и самообразованию он сохранил на всю жизнь.
<…> Он ни разу не советовался ни с кем о том, как и чему учить сына; ему, как бывшему инспектору и учителю духовного училища, было известно, что проходится в духовном училище. <…> Николай Гаврилович обязан своим образованием единственно своему отцу» [35] . Некоторые авторы пишут, что мыслитель знал девять языков (разумеется, речь шла о чтении и письме). Попробуем посчитать: латынь, древнегреческий, церковнославянский, древнееврейский, французский, немецкий, английский, татарский, арабский, персидский. Судя по его политическим обозрениям в «Современнике», он читал еще на итальянском и нескольких славянских языках. Знакомство со славянскими языками пригодилось, когда в университете он учился у великого слависта академика И.И. Срезневского. В изучении языков он пользовался методом отца, метод этот он потом рекомендовал другим. Надо было взять хорошо известный текст, скажем, Евангелие, на незнакомом языке и тщательно его прочитать.
35
Николай
И вот здесь стоит отметить одну необычность. Я имею в виду предания и легенды, которыми наполнены детство творческого человека, из которых можно назвать Пушкина с его переосмыслением народных сказаний и Гончарова с его «Сном Обломова». Но если у Пушкина русские сказания очень часто перемешаны с европейскими и арабскими мотивами, то у Гончарова мы видим сатирически изображенный сказочный русский народный мир. В начале XIX века шло прочтение русского фольклора, были опубликованы богатырские былины, вышел трехтомник сказок Афанасьева, вышли его «Заветные сказки» с народной порнографией. Именно по поводу этого сборника Белинский в своем письме Гоголю заметил, что именно про попов, попадей и поповен сочиняет русский народ самые похабные сказки.
Понятное дело, что в доме священника, тем более столь строгой нравственности, как Гаврила Иванович Чернышевский, даже отголоска подобных тем не звучало. Кстати, интересно, что возрождавший Белинского Николай Гаврилович ни разу не помянул его знаменитое письмо Гоголю, хотя, скорее всего, ему был известен сюжет с Достоевским, который был приговорен к смертной казни за чтение вслух этого письма. С петрашевцем А. Ханыковым он тесно общался, ранние произведения Достоевского усердно читал. Но не видел он в священниках «жеребячьей породы», как выражался Белинский. Конечно, Господь дает разум, но пользоваться этим разумом его учил отец-священник. Не рассказывали у них дома и богатырских былин. Хотя богатыри в те годы (да и потом) были символом русской силы.
В «Русской беседе» (1856, № 4) была опубликована статья Константина Аксакова «Богатыри времен великого князя Владимира по русским песням». В ней он так характеризовал Илью Муромца: «…в нем нет удальства. Все подвиги его степенны, и все в нем степенно: это тихая, непобедимая сила. Он не кровожаден, не любит убивать и, где можно, уклоняется даже от нанесения удара. Спокойствие нигде его не оставляет; внутренняя тишина духа выражается и во внешнем образе, во всех его речах и движениях… Илья Муромец пользуется общеизвестностью больше всех других богатырей. Полный неодолимой силы и непобедимой благости, он, по нашему мнению, представитель, живой образ русского народа» [36] . Не будем гадать, знал ли Гончаров аксаковскую трактовку, но то, что при создании образа Илюши Обломова образы древних богатырей волновали его творческое воображение, несомненно, ибо это один из сюжетов, который сообщает няня ребенку, маленькому Илюше, формируя его детское сознание: «Она повествует ему о подвигах наших Ахиллов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о Полкане-богатыре, о Колечище прохожем, о том, как они странствовали по Руси, побивали несметные полчища басурман, как состязались в том, кто одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет». Гончаров слегка иронизирует, но вместе с тем ясно сообщает, что няня «влагала в детскую память и воображение Илиаду русской жизни». Разумеется, у Аксакова и, прежде всего, у Гончарова – отрефлектированный эпос, пересказанный вполне рационалистически (что не мешает поэтичности). Эпос свойствен народному духу, но интересен контекст этой эпичности в России. Обратим внимание на начало деятельности Ильи Муромца – это борьба с Соловьем-разбойником и расчистка от разбойников дороги до стольного града Киева. Лесные разбои – это была почти норма русской жизни, которые нашли отражение в русской литературе. Это и в массовой литературе («Ванька Каин») и в классике – например, «Жених» Пушкина, как купеческая дочь Наташа попала в лесной вертеп разбойников; можно вспомнить и «Хозяйку» Достоевского, где антагонистом главного героя оказывается атаман разбойников Мурин. Мурин побеждает героя, отобрав у него красавицу Катерину.
36
Аксаков К.С., Аксаков И.С. Литературная критика. М.: Современник, 1982. С. 120.
Существенна близость русских богатырей, которые противостоят разбойникам, православной учености, почти о каждом в былинах говорится: «Он крест кладет по-писаному, Поклон ведет по-ученому». Это важно оценить, однако в сознании маленького Николеньки сложился образ другого богатыря, который преодолевал разбойников не физической силой, а силой духа и мужеством. Он пересказывает историю, поведанную ему бабушкой, женой священника Голубева. И эта реальная история в силу своей эпичности приобретает мифологический характер.
Поволжские жители, как характерно для простонародья, реальность дополняли мифами, находя им подтверждение в действительно существовавших артефактах. Такова была пещера Кудеяра-разбойника на берегу Волги.
Вообще-то, замечу, забегая вперед, что жизнь Чернышевского все время шла на грани мифа, он был рационалист, реалист, но творилось с ним все время нечто невероятное. Бабушкину историю стоит привести, она своеобразный камертон к жизни НГЧ: «К югу, нагорная часть губернии, суживаясь, шла, быть может, и тогда открытым полем, как теперь, а быть может, и там еще было много лесного пространства, а в большей, северной половине нагорной стороны губернии лесное пространство преобладало. И в этих лесах шайки имели прочные, известные окольным жителям оседлости. Рассказов
Жилище и далее пещера – убежище Кудеяра
Только кругом были разбойники, и главный атаман у них был Мезин, старик такой почтенный, видный из себя. Этот Мезин уважал батюшку. Вот, раз работник говорит батюшке поутру, что лошадей из хлева увели ночью. У него была пара хороших лошадей. Батюшка так рассердился, говорит: “Еду к Мезину жаловаться”. Матушка не пускает: “Лучше пропадай они, лошади, а у Мезина тебя убьют”, – говорит. – “Пусть убьют, говорит, коли убьют, а я не могу так перенести этого дела». Ему и лошадей-то жаль, Николинька, и обидно. У Мезина дом был большой, и двор тоже большой, обнесен высоким забором; забор был из брусьев, стоймя, с завостренными концами, а двор крытый. Повели батюшку к Мезину в дом. Мезин сидит в красной шелковой рубашке – это летним временем было. “Зачем, говорит, пожаловал ко мне, батюшка? Тебе ко мне ездить не след”, – сердитый тон подает, чтобы запугать. Батюшка не пугается: “Твои молодцы, говорит, у меня пару лошадей увели. Вороти лошадей”, назвал Мезина по имени-по отчеству. “Нет, говорит, мои твоих лошадей не уведут; это, видно, не мои; и я об твоих лошадях ничего не знаю”. А сам хмурится. Батюшка все свое: “Вороти лошадей; не уйду без них от тебя. Либо убей меня, либо лошадей мне отыщи”.
Долго спорили. Мезину не хочется. А батюшка не отстает. Ругался, ругался Мезин, – не то что батюшку ругает, а с досады ругается, в своих словах. “Нечего делать, говорит, не отвяжешься от [тебя], поедем твоих лошадей искать, – хоть мне больно не хочется”. Закричал, чтоб ему подали кафтан, опоясал саблю. Большие дроги ему подали, сел на них с батюшкою, четверо своих разбойников с собою взял; поехали. Ехали долго. Пошли поляны по лесу. Приехали на одну поляну, – не очень большая поляна, в лесу, – Мезин свистнул, – кругом из лесу люди повыскакали, голые все [37] , в руках сабли. Стоят кругом, подле деревьев, не на средине поляны, а по краям, Мезин их стал расспрашивать. Они на него кричать стали. Он видит, дело плохо, – надо за вино приниматься, угощать, – а он знал, что нужно, взял с собою вина. Налил им ведро, либо два. Они подошли. Ковер постлали на поляне, сели все, стали пить.
37
Чернышевский комментирует рассказ бабушки: «Что это значит, я не знаю. Разделись ли они для того, чтобы быть страшнее, как люди совершенно отчаянные, пренебрегшие уже всеми принятыми в общежитии правилами? Тогда это производило на меня такое впечатление. Или бабушка не совсем поняла в детстве рассказ отца, говорившего о голых саблях, а не о том, что сами разбойники были без рубах? Но нет, она тоном, голосом показывала, что именно это обстоятельство было важно, производило на ее батюшку и на самого Мезина такое же ужасное впечатление, как на меня».
Эти голые сами пьют, и Мезина поят, и батюшку – те отказываются, однако, не смеют, тоже пьют. Выпили разбойники, тогда стали мягче, стали посылать Мезина с батюшкою дальше, – у нас, говорят, твоих лошадей нет, батюшка, а спросите у тех, дальше. Поехали Мезин с батюшкой дальше, опять выехали на другую поляну, и эта поляна как будто лощиною выходит и промежду гор и вроде барака (буерака, оврага). Тут опять Мезин свистнул, – и тут опять повыскакали голые с саблями. Опять стал Мезин спрашивать батюшкиных лошадей, и эти тоже стали ругаться. Тут, батюшка говорил, сам Мезин перепугался. Они начали саблями махать, убивать его хотели. Он перед ними на колени стал, – Мезин, – плачет, упрашивает, чтоб они его не убивали. Вина им налил. Три раза так принимались: они все его и батюшку убивать хотят – он на колени станет, и потом пьют вино. Когда в третий раз напились, совсем сжалились: “Ну, говорят, хорошо, уважим вам”, – что же ты думаешь, Николинька? – ведь привели, отдали лошадей батюшке. А матушка дома сидела, все плакала: не думала, чтоб он живой воротился. И точно, не только ему, самому Мезину смерть была. Но только не знаю, как тебе сказать, в самом ли деле они хотели убить Мезина, или это было от него же, притворство, чтобы батюшку больше запугать, – должно быть, что так. А может быть, и в самом деле те разбойники уж не его шайки были и озлобились на него».
Отношения Мезина к прадедушке показывают, что прадедушка был тогда священником; был ли Мезин его духовным сыном, или так питал уважение к его священному сану и, без сомнения, честной жизни, этого не видно из рассказа; неизвестно также, где и как был крытый, огороженный заостренными брусьями дом Мезина, – в лесу, как дом человека, формально живущего вне покровительства законов, или в селе, где, может быть, и угощались у него местные чиновники, – я хочу сказать, что остается неизвестно, на каком основании занимал свое атаманское положение этот Мезин: только ли избегал он наказания ловкостью, храбростью шайки и, быть может, содействием окрестных жителей, уведомлявших его о всякой опасности, – или он был выше, сильнее мелких местных властей? – Это второе предположение я делаю потому, что аккуратно каждое воскресенье во все мое детство видел своими глазами спокойно молящегося в нашей церкви человека, под командою которого производились грабежи его подданными. Если в 30-тых годах действия таких шаек с явно живущими в обществе и также явно атаманствующими главами должны были ограничиваться воровскими формами грабежа, то в конце прошлого века натурально было им действовать шире, с формами настоящего разбоя. Этот знакомый мне в лицо атаман, наш прихожанин, точно так же уважал моего батюшку, как Мезин прадедушку» (Чернышевский, I, 571–573).