Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
Шрифт:
Граждане нового революционного государства изо всех сил старались усвоить и улучшить доступную им классовую идентичность. Они учили новый публичный классовый язык. И это был не просто оруэлловский «классояз», которым говорили советские газеты, но избегали пользоваться обычные люди, как иногда полагают. Напротив: он часто увлекал обычных людей, не говоря уже об интеллигенции. В середине 1920-х гг. щеголять классовой лексикой считали своей обязанностью многие группы городской молодежи: комсомольцы, старшеклассники, молодые рабочие{46}. Она казалась им не менее интригующей и шикарной, чем блатной язык, жаргон уголовного мира, вошедший в моду в то же время, и действительно стала в 1920-е гг. частью народной культуры городской молодежи, так же как и коммунистической политической культуры.
В других кругах классовый дискурс, возможно, и использовался
Отдельный советский гражданин активно участвовал в изобретении классов, поскольку обязан был иметь персональную классовую идентичность. Разумеется, встречались счастливчики, чья классовая идентичность определялась четко и недвусмысленно, но очень многие находились в совершенно иной ситуации. Из-за хаотичности и аморфности общества, высокой социальной и профессиональной мобильности в революционный период социальное положение огромного числа граждан не поддавалось точному определению. Таким людям приходилось «изобретать» себе социальную и классовую идентичность — не то чтобы полностью ее выдумывать, а отбирать и интерпретировать собственные биографические данные максимально выгодным (с точки зрения личной безопасности и карьерных возможностей) для себя образом.
Творческий подход к определению индивидуальной классовой идентичности оказывался тем более необходимым, поскольку в этом деле отсутствовали какие-либо четкие правила. По общему признанию, на классовый статус индивида влияли или могли влиять и классовое происхождение, и социальное положение (род занятий) на текущий момент. Но никто не знал твердо, как эти два критерия сооносятся между собой по значимости. Дополнительное осложнение создавало господствующее мнение, будто социальное положение человека в октябре 1917 г. имеет особенное значение для установления его «подлинной» классовой сущности. В результате всех этих классификационных затруднений никакая классовая идентификация не могла считаться безупречной. Даже внешне надежная социальная идентичность, бывало, рушилась, не выдерживая ударов, и ее носителя «разоблачали», как говорилось в подобных случаях. Таким образом, отдельным гражданам, особенно тем, чье прошлое или настоящее давали повод для различных толкований, необходимо было не только создать себе классовую идентичность, но и хорошенько позаботиться о том, чтобы сохранить и защитить ее.
Выше уже указывалось, что официально предписанное человеку классовое положение имело в обществе 1920-х гг. важные практические последствия. «Хорошая» классовая принадлежность позволяла вам получить высшее образование, вступить в комсомол и в партию, со всеми вытекающими отсюда карьерными преимуществами. «Плохая» могла повлечь за собой выселение из квартиры или принудительное «уплотнение» (т. е. подселение местным Советом на вашу жилплощадь еще одной семьи), специальное налогообложение, отказ в пособии по безработице или других социальных льготах, а в том случае, если бы вам довелось предстать перед судом, повышала вероятность осуждения и сурового приговора. Так что лица «плохого» социального происхождения чувствовали сильное искушение скрыть его, к примеру — в буквальном смысле изобрести свою классовую идентичность, особенно если они хотели учиться или делать карьеру
Появился целый набор стратегий, позволяющих избежать неприятностей (т. е. невыгодного классового ярлыка), модифицируя свое поведение таким образом, чтобы оно соответствовало если не духу, то букве господствующих законов, подобно тому как граждане США ведут себя в отношении Службы внутренних доходов и налогового ведомства. Наилучшим примером здесь могут служить кулаки, поскольку советские правовые, налоговые и статистические органы публиковали в 1920-е гг. множество инструкций по распознаванию кулаков и те их читали. Так, скажем, использование наемной рабочей силы считалось признаком кулацкого статуса, поэтому зажиточные (и грамотные) крестьяне, вместо того чтобы расширять посевные площади, нанимая батраков, предпочитали сами наниматься с лошадьми пахать землю к безлошадным беднякам.
Как люди относились к собственной подтасованной или выдуманной классовой идентичности, зачастую трудно установить. Конечно, нельзя безоговорочно утверждать, будто они считали изобретенную идентичность ложной. В автобиографиях, написанных послевоенными беженцами из Советского Союза, авторы нередко рассказывают, что сознательно искажали сведения о своем классовом происхождении, и тут же вспоминают, как искренне они чувствовали себя «советскими» людьми и как страдали, когда им отказывали в этом звании{48}. Кроме того, во многих случаях вопрос об искренности или неискренности вообще не стоял: человек знал, что у него могут быть две классовых идентичности и использовал наиболее выгодную. Возьмем, к примеру, историю крестьянки Сарбуновой из села Свияжск. После раскулачивания мужа и конфискации семейной собственности Сарбунова безуспешно ходатайствовала в суде о возвращении имущества. Затем, разведясь с мужем, она подала «заявление Прокурору [Татарской] Республики, утверждая, что муж ее действительно кулак-лишенец, а она у него за весь период замужества, около 20 лет, была лишь батрачкой»{49}. Суд счел развод фиктивным, но кто знает? Несомненно, Сарбунова винила в катастрофе, постигшей их с супругом, главным образом советскую власть. Однако порой, вероятно, обвиняла и мужа, прибегая к «советскому» языку, на котором обращалась к суду
Придуманная классовая война: претензии пролетариата на гегемонию
Параллельно с «изобретением классов» — темой данной главы — в 1920-е гг., безусловно, происходили процессы, которые можно было бы охарактеризовать как образование «настоящих» классов в марксистском понимании. Но мы их здесь рассматривать не будем, в частности потому, что в конце десятилетия их внезапно остановил новый социальный переворот, связанный со сталинской «революцией сверху»: коллективизацией сельского хозяйства, первым пятилетним планом, поставившим главной задачей индустриализацию страны, и культурной революцией. В этот период, когда государство занялось радикальной социальной инженерией, целые классы были «ликвидированы» и миллионы людей вольно или невольно переменили свое социальное положение.
В конце 1920-х гг., в крайне напряженной социально-политической атмосфере, коммунистическая партия призвала к обострению классовой борьбы, мотивируя это якобы надвигающейся внешней угрозой вооруженного нападения со стороны окружающих капиталистических держав и внутренними проблемами коллективизации и первой пятилетки. Пролетариат, по ее словам, ныне был готов раз и навсегда покончить со своими классовыми врагами. Этот «пролетариат», совершенно очевидно, следовало рассматривать как синоним государства и коммунистической партии.
В новой фазе воображаемой классовой войны и реальной государственной агрессии против отдельных сегментов общества важную символическую роль сыграла культурная революция конца 1920-х гг. Культурная революция — это процесс, в ходе которого пролетариат якобы преодолевал буржуазную гегемонию в культуре и претендовал на собственную гегемонию{50}. Его можно представить как символическую экспроприацию старой интеллигенции (она вся целиком попала под подозрение в результате показательных процессов против ряда ведущих «буржуазных специалистов», обвинявшихся в измене родине и саботаже) и обновление ее как класса путем вливания новых пролетарских и коммунистических кадров. Другим классовым врагам, в частности кулакам и нэпманам, повезло меньше — их «ликвидировали как класс» отнюдь не символически. Разоблачение классовых врагов превратилось в настоящую истерию и охоту на ведьм. Самый вопиющий эпизод этого периода — кампания по раскулачиванию, призванная «ликвидировать кулачество как класс». Она включала не только экспроприацию всех, причисленных к классу кулаков и «подкулачников», но и депортацию значительной части этой группы в отдаленные районы страны. Священники, жертвы массовых арестов, которыми сопровождалось закрытие церквей, в сельской местности также подлежали «раскулачиванию». Городских нэпманов в тот же период силой вытесняли из бизнеса и во многих случаях арестовывали, вся городская экономика национализировалась.