Ссыльный № 33
Шрифт:
Но Филиппов продолжал:
— Нет надежды на то, что рабовладельцы освободят своих рабов. Нет! И не надо тешить себя глупыми обманами. Нужны верные средства!
— А если их нет? — раздался голос из-за отворенной двери. — Если никто доброй волей не решится разрушить цепи рабства? Тогда как? Как вы, например, Федор Михайлович, тогда полагаете?
— Тогда… тогда… восстание, господа! — бросил Федор Михайлович, и глаза его налились горячей-прегорячей кровью.
Война и холера
До слуха беззаботных
Холера истребляла жителей с жадной и жестокой настойчивостью. Длились дни, недели и месяцы, а она не унималась, несмотря на обещания врачей и успокоительные приказы полиции. Медики утешали народ тем, что эпидемия лишь спорадическая (это слово впервые услыхали тогда), а архиереи протрезвонили все колокола в молебнах всевышним силам.
Пуще всех волновалась маменька Михаила Васильевича. Она неотступно ходила за сыном и следила, чтобы тот не глотнул как-нибудь и где-нибудь ледяной воды. Из деревни ее приходили тоже недобрые вести — там люди вымирали как мухи, — и это повергало ее в отчаяние.
Из кухни Михаила Васильевича были изгнаны соленья, плоды и квас. Маменька специально приезжала на дачу и строго-настрого наказала Марье Митрофановне следить, чтобы в рот к барину не попали невареные овощи и сырое питье.
— Не углядишь — изведу! И креста не поставлю! — предупредила она, повелительно выговаривая Марье Митрофановне. Маменька была характера строгого и не переносила никаких ослушаний.
Марья Митрофановна набралась страху пуще прежнего и уж не спала, не ела, — все глядела за барином. Куда Михаил Васильевич, туда и она, и даже если барин бывал в отлучке, она выходила тихонько в сад и шла за ним по пятам, не спуская глаз с прыгавшей вдали широчайшей шляпы. Боялась, чтоб барин не отведал у мальчишки-разносчика свежего яблока или огурчика.
Судьба, однако, рассчитала все по-своему. Через неделю под вечер Марья Митрофановна слегла, а наутро уже вывезли ее бренные кости в столичный морг. Как и где она достала холеру, Михаил Васильевич никак объяснить себе не мог. Маменька думала-гадала, как заменить пропавшую крепостную душу, да так и не выдумала и с тем уехала в деревню наводить порядки. Порядков было мало. В деревне шло разорение. Наехали чиновники и военные регистраторы и стали производить набор рекрутов.
— Царь требует!
Помещица Буташевич-Петрашевская представила своих рекрутов, выбрав самых хроменьких и слабоумных.
— Матушка барыня! — вопили те вместе с женами и сестрами, ползая перед ней на коленях. — Не загуби! Ужо отслужим тебе. Прикажи, матушка, твоя воля!
Матушка гневалась, слыша подобные мольбы, и приказывала оттаскивать обреченных.
С деревень гнали рекрутов в уезды, а из уездов по губерниям, в батальоны. По дороге десятками гибли от холеры и оставались лежать в степных могилах. По городам и деревням поползли слухи, будто царь гонит солдат в самую Венгрию, где идет
— Последние времена пришли, — полагали деревенские прорицательницы.
Федор Михайлович среди лета приехал по делам в Петербург и был поражен его волнением. На окраинах города грузились у интендантских складов провиантные запасы. Огромные обозы тянулись через весь город на Вырицу по большой дороге. Говорили — на войну. Охранные команды обозных солдат, грязные и покрытые потом и пылью, с самого раннего утра и до позднего вечера сновали у длинных и низких складов, таская мешки и тюки и наполняя воздух бранными криками. Нагруженные фуражом и сухарями, повозки отъезжали от провиантских магазинов непрерывной цепью, подымая облака пыли и громыхая по булыжнику. На Васильевском острове, на Охте и по другим сторонам столицы с такой же точно непрерывностью тянулись к санитарным пунктам подводы с умершими, подобранными в домах и на улицах.
Холера и война соединились в страшный смертоносный союз. Один лишь Невский проспект не изменял давно заведенным обычаям и шумел своим привычным шумом. И те же лица и те же осанки и улыбки — все тут было представлено с невозмутимым спокойствием духа.
Федор Михайлович в шинели цвета вареного шоколада (портной Маркевич успел уже изготовить ее), возвращался к себе домой, как вдруг его нагнал Плещеев с необычайной новостью:
— У Михаила Васильевича вчера в шесть часов пополудни пропала шляпа.
Как это произошло, по каким законам природы — никто в Парголове объяснить не мог. Только в пять минут седьмого Михаил Васильевич уже был без шляпы. Вся она, со своими широчайшими полями и с муаровой лентой в обхвате, исчезла в неведомом пространстве, оставив Михаила Васильевича на произвол ветров и дождей.
— Очень странное, чтоб не сказать более, предзнаменование, — заметил Плещеев, — вроде как бы комета. — Он как-то загадочно посмотрел вдаль, весело улыбнувшись самому себе.
Федор Михайлович реденько посмеивался.
В толках о шляпе приятели подошли к дому Шиля.
Войдя к себе в квартиру, Федор Михайлович услыхал протяжные рыдания. Он бросился на кухню. Там голосил лакей Бремера Иван.
— Пропал я… пропал… Силы моей нету… — слышались вскрикивания.
Ивана забирали в солдаты. Завтра утром приказано было явиться в гарнизонную вербовочную комиссию. Он вспомнил родителей и дальнюю деревню, вспомнил сестер и понял, что никого из них ему уж не видать. Слезы, как у младенца, повисли на щеках. В ночь он не заснул ни часу, — сидел тихо и мучительно о чем-то думал…
Не заснул и Федор Михайлович. Сердце билось трудно и больно. Мысли, тяжелые и серые, как туман, медленно подымались в нем из далей виденного и слышанного. Сельцо Даровое и Черемашня, отцовские выселки с мужицкими слезами и песнями о горе и нужде как живые вырастали перед его глазами. Зачернел гнилыми бревнами сарай — тот самый, куда в дни его детства водили людей на порку, и рыдания Ивана слились со стоном даровских мужиков. И льются сейчас, думал он, эти слезы — по всей земле, и в Даровом тоже. И так же бьют нещадно и так же забривают в солдатчину на четверть века молодых и сильных людей.