Stabat Mater
Шрифт:
Только расправившись с лепешкой и сельдереем, Кирион наконец подал голос и поблагодарил незнакомца простым «спасибо». Впрочем, тогда он знал слишком мало греческих слов, чтобы сказать что-то большее.
Через пару минут Кирион и Филомена спали, прижавшись друг к другу на дне узкой лодки.
Ночью, открыв глаза, Кирион не мог сообразить, где он находится, но, глядя на густую звездную россыпь и сияющий Крест почти в самом зените, вспомнил, что это созвездие укажет им путь к спасению – так сказал своим окровавленным ртом отец…
Уже совсем рассвело, когда их лодка достигла берега и заскрежетала носом по гальке. Лишь тогда Кирион и Филомена проснулись. Длиннобородый незнакомец помог им вылезти из лодки и повел к хижине, искусно выстроенной из плав! ника
Здесь Кирион и Филомена пробыли пять лет, не зная, что отец Кириона погиб в ночь их побега. Его до смерти забили пираты, разъяренные тем, что он помог бежать двум юным пленникам – товару, который высоко ценился на рынке рабов. А мать Филомены вскоре нашли и выкупили ее родственники. И целых пять лет она оплакивала Филомену и Кириона, думая, что те утонули, пока в один прекрасный день они не постучались в дверь ее дома…
Но сколько бы лет ни прошло с тех пор, как они ступили на берег Патмоса, Кирион дословно помнил тот первый разговор с герондой Иоанном, с которого начался их путь ко Христу.
В тот раз, еще толком не зная греческого, они обратились к геронде по-ликийски, и их почему-то не удивило, что он отвечает им, свободно и правильно говоря на их языке.
Разговор начала Филомена, которая всегда была побойчее Кириона.
– Как ты нашел нас посреди моря? – спросила она геронду Иоанна.
– Господь сказал мне, что вы там и ждете помощи, – просто ответил он, как будто речь шла о самых обычных вещах.
– Как? – изумился Кирион. – Как Он сказал тебе про нас?
– Он часто говорит со мною, когда я молюсь. Если вы захотите, тоже сможете услышать Его.
– Услышать самого Бога?! – воскликнули они в один голос, заставив геронду Иоанна улыбнуться.
– Да-да, именно так, – подтвердил он. – Господь и сейчас говорит с вами. Он говорит с каждым человеком – в его сердце. Надо лишь открыть сердце и услышать.
– Открыть сердце и услышать. Ты помнишь, Филомена? – шепчет Кирион, припав к теплому, пыльному боку каменной ладьи. – А я до сих пор не знаю, вправду ли я могу слышать Его? Вот и сейчас – что Он говорит? Чего ждет от меня? Чтобы я сказал матерям: «Бросьте ваших детей львам, потому что Он так хочет»? Но я не могу это сказать. И не только из жалости к детям, а потому, что это – неправда и этим я оскорблю Его, приравняв к ненасытным идолам, требующим жертвенной крови… Помнишь, Филомена, как мы, уже прожив на Патмосе три года и каждый день слушая геронду Иоанна, готовились принять от него святое крещение, но вдруг оба почувствовали не радость, не светлое предвкушение, а тревогу и волнение, словно уже тогда предвидели, что этот шаг вослед за Христом приведет нас в итоге к жестоким испытаниям. И вот перед самым днем крещения я, глупый мальчишка, спросил геронду: «Почему Господь захотел спасти нас? Почему повелел тебе сделать это?» Как будто я так ничего и не понял, ничего не узнал о Господе и Его бесконечном милосердии. Как будто так и не уверовал, что все исходящее от Него есть благо!.. А геронда Иоанн спокойно и терпеливо ответил: «Вот вам ведь было радостно, когда я приплыл за вами? А Господь в тысячу раз больше радовался вашему спасению. И так Он радуется и ликует о каждом спасенном». О каждом, Филомена! Даже о каком-нибудь отпетом грешнике! Как же я посмею думать, что Он желает страшной гибели нашим невинным детям, что хочет видеть в львиных пастях непорочных младенцев, которые по своей несмышлености не могут ни отречься от Него, ни исповедать верность Ему?.. Я не устрашусь львиных клыков, Филомена. Но младенцы-то Ему зачем? Зачем?..
Царапая щеку о шершавый бок каменной ладьи, Кирион
– Зачем? Зачем?..
А за склоном холма его ударам вторят неумолкающие молотки плотников-рабов, строящих арену для будущих игр.
В тот день Кирион достал из тайника ящик со свитками и прибавил к своей записи:
«Что есть истина, Господи? И что есть истинная вера? Я содрогаюсь при мысли, что мои близкие станут жертвами кровавой трапезы. Но никогда, Господи, я не верил с такой силой в Твое милосердие. Ведь это Ты умягчил сердце императрицы-язычницы и вложил в ее уста слова спасения.
Но если уж, Господи, страдания все же необходимы для доказательства нашей верности, пусть все они достанутся мне, и я приму их с радостью и пролью свою кровь, как изливают благодарность. Ведь так же и Ты принял горькую чашу из руки Твоего Отца, чтобы пострадать за нас и смыть Твоей святой кровью наши грехи и открыть нам двери в Царство, где не будет страданий…»
4 апреля. Суббота акафиста
Иеромонах Глеб
Низкое вечернее солнце перекрашивает поляну в желто-оранжевые тона, насквозь просвечивает беседку, заставляет ярче гореть рыжий шарф Ивана Николаевича, переливается на волосах Вероники.
Уже несколько минут мы молчим, смотрим на город, далеко видимый с холма. От его глухого, невнятного ворчания отслаиваются отдельные звуки – нервно вскрикивает электричка у платформы, пиликает сиреной скорая, зажатая в пробке, бухает где-то свайная машина. От труб котельных клубами поднимается пар, плывет над городом, тенями стелется по домам, по серой реке. Вспыхивают и гаснут солнечные блики на стеклах машин, ползущих по развязкам… Сейчас я смотрю на город глазами детей, которых выводят и вывозят в эту беседку. Каким равнодушным он должен им казаться! Разве может в этом муравейнике жить сострадание, разве может оттуда прийти помощь!..
Вероника приспускает с плеч пуховик, закрывает глаза, поворачивает лицо к солнцу. Пользуясь этим, Иван Николаевич, не таясь, смотрит на нее, разглядывает, склонив голову набок, – как художник, которому предстоит рисовать портрет по памяти. Он и похож в своем рыжем шарфе и со стриженой головой на бедного художника, а совсем не на уголовника или новобранца.
А я сижу и думаю, что у меня нет друзей. И вот если бы эти двое были моими друзьями – хорошо бы мне было от этого? И какое место они могли бы занять в моей жизни?..
– Ваня… – укоризненно говорит Вероника, словно даже с закрытыми глазами чувствует его пристальный взгляд.
Иван Николаевич сразу опускает голову, смущается, краснеет.
Вероника открывает глаза, берет Ванину руку и смотрит на его часы, вздыхает, встает со своей табуретки. Мне вдруг становится не по себе оттого, что она сейчас уйдет и что мне тоже пора. Впервые не хочется спешить в хоспис. Посидеть бы здесь еще, подышать терпкими запахами травы и мокрого дерева…
– Ника, вы сказали, идет война с болью. – Я сбрасываю оцепенение, тоже встаю, смотрю Веронике в лицо. – Да, верно. И я вижу, как мир раскалывается на тех, кто будет сражаться, и на тех, кто надеется отсидеться. И еще на тех, кто готов позорно сдаться.
– О чем вы? – Вероника набрасывает пуховик на плечи, и в ту же секунду со стороны города набегает тень, гасит золотые краски на поляне.
– Слышали, наверное, что собираются закрывать хосписы? – говорю я.
– Слышала, но не верю. Не хочу верить. – Ника опять лезет в карман за сигаретами, но, не достав ни одной, сжимает пачку в кулаке. – Нет, невозможно, они не посмеют…
Она как будто хочет еще что-то сказать, но говорит только «мне пора», делает шаг из беседки и уходит, шурша травой. Иван Николаевич тоже встает. Мы оба смотрим Веронике вслед. Солнце выходит из-за тучи, светит ей в спину и долго трогает ее светлые волосы – даже когда она уже идет по тропинке в еловом бору – такая маленькая среди вековых стволов, под нависающими в сто ярусов черно-зелеными лапами.