Стадия серых карликов
Шрифт:
Обычно Ляля в таких случаях заразительно смеялась, теперь же она лишь полуобернулась к нему, затравленно и кисло улыбнулась, приподняла двумя пальчиками какую-то бумагу, как противную бяку, показывая тем самым, что ей не до стихов.
— Я вас еще в пятницу искал, — вместо приветствия сказал директор.
— В пятницу, сами знаете, — развел руками Иван Петрович, напоминая начальству о творческом или библиотечном дне, не совсем законном в нашем правовом государстве, а традиционном в издательстве, если оно заинтересовано в том, чтобы в нем выходили на приличном уровне книги.
— С пятницами надо кончать.
— И
— Пораспустились, понимаешь, отвыкли от дисциплины, кому что вздумается, тот то и делает!
Предисловие не сулило ничего хорошего, подумал поэт. А директор все разогревался, захомутал в союз перестройку и гласность, демократию и сокращение аппарата. Хотя бы предложил сесть, ведь по должности как-никак он вроде бы просветитель, да куда там — неизвестно когда это повелось, но в их издательство приходили директорами люди, ровным счетом никакого отношения к издательскому делу не имевшие. И товарищ Крапулентин не был исключением — руководил в Липецкой области конторой «Заготскота», потом в Москве — стадионом, учился в Академии общественных наук в ГДР, где остепенился на абсолютно диссертабельной тематике — ленинской — и принял под свою руку издательство, не подозревая при этом, что лист фанерный и лист печатный — несколько разные вещи.
Когда он появился в издательстве, спущенный, как говорилось, сверху, то прекрасные четыре пятых коллектива (мужчин тут было маловато, однако все они ходили в мятых, пузырящихся на коленях штанах) были немедленно покорены новым директором, поскольку появился на работу в отутюженном, без единой складочки костюме и — о, чудо! — в синей бабочке в белый горошек. Кроме того, он был высок и строен, носил полупрозрачные очки в массивной темной оправе, с женщинами был невозможно галантен, и поэтому две пятых коллектива считали его красавцем-мужчиной, а остальные три пятых сразу в него влюбились.
Бабочка товарища Крапулентина производила все меньшее впечатление, поскольку стало ясно, что ее хозяин занят исключительно собой, выпуская то и дело разные брошюры на абсолютно проходную тематику. Пытливый издательский коллектив морщил лоб: Крапулентин и Ленин — что здесь общего? Поползли слухи, что брошюры кропают за него два редактора — подснежника, которые числились в штатном расписании, но их никто в издательстве ни разу не видел. Не стояли в стороне от творческого процесса и сотрудники вуза, где у этого светила науки завелся спецкурс. И грянул скандал: товарищ Крапулентин, оказывается, обворовал какого-то коллегу по ленинской тематике, опубликовал пару чужих глав в очередной своей книге. Жалобы, статьи в газетах, и к проворовавшемуся директору даже младшие редакторы стали относиться свысока, не говоря уж про обладателей пузырящихся штанов.
Он же выпутался из безнадежной ситуации, все равно, что выгреб против течения в Ниагарском водопаде — совершенно неожиданно для всех спорные главы появились в новой совместной книге, где в дружный авторский коллектив входил вор и обворованный. Тут же соавтор получил щедрый аванс на новую книгу в издательстве, где директором оставался товарищ Крапулентин, который, уладив дела, расправлялся теперь с крамолой на службе, подчеркивая при этом, что Там, Где Следует, его по-прежнему поддерживают.
— Когда вы прекратите конфликтовать с авторами? — спросил
— Издавать Около-Бричко?! — изумился в своей галактике Иван Петрович.
— Да, Около-Бричко, — строго произнес директор в своей туманности. — Вместо этого вы, заметьте, в период дальнейшей демократизации издательской деятельности в грубой форме отказали даже в рассмотрении его новой поэмы, — скосив глаза он прочел надпись на знакомой Ивану Петровичу папке, — «Ускоряя ускорение ускорения». Мы все горазды рассуждать о социальной справедливости, но вот ваша книга стоит в плане нашего издательства, а книга Около-Бричко?
— Около-Бричко — графоман, его писанину издавать нельзя. У него какая-то мания безудержной активности, переделки мира. Неужели вы всерьез?
— Мне не до шуток. Он явный приверженец перестройки, а вам кажется, что он графоман. Вы это бросьте… Вы что — обладатель истины в последней инстанции? А если он новый Мойдодыр или Кассиль, который напишет еще одного «Вратаря республики»? Он вполне обоснованно жаловался на наш махровый бюрократизм. Приглашайте автора и предлагайте ему издать поэму. Готовьте с ним договор.
— Позвольте, у нас общепризнанные поэты стоят в очереди по пять-семь лет, молодые дряхлеют, пока дождутся тонюсенькой книжечки. Значит, что-то надо выбрасывать?
— Вот именно. Выбросьте себя. Я снимаю вашу книгу из плана выпуска. И вообще отныне мы поэзию будем выпускать исключительно за собственный счет авторов.
— Спасибо за заботу.
— Пожалуйста.
Разговор исчерпал себя. Иван Петрович повернулся и пошел, чувствуя, как клокочут в груди гнев и обида на черную несправедливость. За шестнадцать лет работы в издательстве он не то что книгу, стихотворения своего не опубликовал. Над ним подшучивали, мол, ты один на белом свете не печатаешься там, где работаешь. И вот он решился: за тридцать лет работы в поэзии отобрал тридцать стихотворений, лучшее из лучшего, то, что и в гроб с собой не стыдно взять, чтобы предъявить на Страшном Суде.
Попросил коллег отдать самым взыскательным рецензентам — и вдруг знакомые стали цитировать его строфы, пригласили на телевидение, где он никогда не был. Там он беседовал с ведущей, читал стихи из будущей книги, отвечал на вопросы зрителей. Запомнился больше всех такой: «К поэзии вы имеете отношение тридцать лет. Тридцать! Вы читали сейчас прекрасные стихи. Так почему же вы, простите великодушно, неизвестны широкому читателю? Вас притесняли, не печатали, зажимали, включали в не рекомендательные, наряду с рекомендательными, списки?» Он подумал и ответил: «Наверное, я ленивый, не предприимчивый. К тому же я чувствую себя в поэзии стеснительно, в том смысле, что стесняюсь говорить, мол, я — поэт».