Стамбульский экспресс
Шрифт:
Он спал неспокойно, подбородок у него был небритый, одежда смялась, и Корал лишь с трудом могла поверить, что он имеет отношение к волнению и боли прошлой ночи. Это был чужой человек, вторгшийся в ее жизнь, он мог отказаться от слов, которые произнес в темноте. Ей было обещано так много. Но она убеждала себя: подобный дар судьбы вряд ли выпадет ей на долю. Снова приходили на ум слова пожилых и опытных женщин: «Они до этого наобещают тебе чего угодно», и необычный моральный кодекс ее класса предупреждал: «Ты не должна напоминать ему о его обещаниях». Но она все-таки подошла и попыталась ласково пригладить его волосы, чтобы они стали хоть немного похожи на те, какие в мечтах обрамляли лицо ее возлюбленного. Когда Корал коснулась его лба, он открыл глаза, и она смело встретила его взгляд; ей было страшно прочесть в нем минутную отчужденность — вдруг он не узнал ее и забыл о том, кто она и что они делали
— Да, ведь нам надо пригласить скрипача.
Она с облегчением захлопала в ладоши:
— И не забудь про доктора.
Корал села на край полки и всунула ноги в туфли. «Я так счастлива». Он помнит, он собирается сдержать свое обещание. Она снова принялась петь: «При солнечном свете живу, при лунном же свете люблю. И время проходит чудесно».
Проводник шел по коридору и стучал в двери купе:
— Будапешт.
Огни слились воедино; над противоположным берегом реки горели три звезды, словно их уронило затянутое тучами небо.
— Что это? Там. Сейчас проедем. Быстро.
— Это замок, — сказал он.
— Будапешт.
Йозеф Грюнлих, дремавший в своем углу, сразу проснулся и подошел к окну. Мимо, между высокими серыми домами, промелькнула вода; огни, горевшие на верхних этажах, вдруг исчезли за аркой вокзала; затем поезд проскользнул под крышу огромного гулкого зала и остановился. Из вагона тут же выскочил мистер Оупи, проворный, добродушный и нагруженный вещами; он швырнул на платформу два чемодана, мешок с принадлежностями для гольфа, теннисную ракетку в чехле. Йозеф усмехнулся и выпятил грудь; вид мистера Оупи напомнил ему о его преступлении. Человек в форме агентства Кука прошел мимо, сопровождая высокую унылую женщину и ее мужа; они, спотыкаясь, шли за ним по пятам, растерянные и испуганные свистком паровоза и криками на непонятных языках. Йозеф подумал, что ему стоит выйти из поезда. И сразу же, поскольку дело касалось безопасности, мысли его перестали быть ироничными или напыщенными; маленькие аккуратные колесики в его мозгу заработали и, подобно контрольному аппарату в банке, стали с безупречной точностью регистрировать дебет и кредит. В поезде он практически был уже в заключении: полиция могла его арестовать в любом пункте следования, поэтому чем скорее он будет на свободе, тем лучше. Как австриец, он беспрепятственно пройдет проверку в Будапеште. Если он поедет до Константинополя, то еще трижды подвергнется риску таможенных досмотров. Механизм в его мозгу снова проверял цифры, прибавлял, учитывал и пришел к выводу, что нужно решить в пользу дебета. Полиция в Будапеште квалифицированная, в Балканских странах она продажная — там нечего бояться таможни. И он будет дальше от места преступления. В Стамбуле у него есть друзья. Йозеф Грюнлих решил ехать дальше. Приняв это решение, он снова погрузился в сон победителя: в голове его мелькали стремительно выхваченные револьверы, какие-то голоса говорили о нем: «Это Йозеф. Уже пять лет, а он ни разу не сел. Он убил Кольбера в Вене».
— Будапешт.
Доктор Циннер перестал писать немного раньше. Эта маленькая пауза была данью уважения к городу, где родился его отец. Уехав из Венгрии молодым человеком, отец поселился в Далматии; в Венгрии он трудился на земле, ему не принадлежавшей; в Сплите и, в конце концов, в Белграде он овладел сапожным ремеслом и стал работать на себя; и все же прежнее, еще более рабское существование и унаследованная от отца кровь венгерского крестьянина позволяли доктору Циннеру ощущать дыхание широкой цивилизации, доносившейся в темные, зловонные балканские переулки. Он был словно афинский раб, ставший свободным человеком в нецивилизованной стране: тот тосковал по статуям, поэзии, философии, — словом, по культуре, к которой сам был непричастен. Станция начала уплывать от доктора Циннера, проносились названия на языке, которому отец его не учил: «Restoracioj», «Posto», «Informoj». [14] Совсем близко от окна вагона промелькнула афиша «Teatnoj Kaj Amuzejoj», [15] и он машинально запомнил незнакомые названия театров и кабаре, которые откроются как раз тогда, когда поезд подойдет к Белграду: «Опера», «Ройал Орфеум», «Табарен» и «Жарден де Пари». Он вспомнил, как отец рассуждал в темной подвальной комнате за мастерской: «В Буде весело живут». Его отец также однажды поразвлекся в центре города. Прижавшись лицом к витрине ресторана, он без зависти наблюдал, какие подают кушанья, видел скрипачей, переходивших от одного столика к другому, и простодушно веселился со всеми. Циннера сердило то, что отец его довольствовался столь малым.
14
Ресторан, почта, справочное бюро (искаж. эсперанто)
15
Театры и кабаре (искаж. эсперанто)
Доктор писал еще минут десять, а потом сложил бумагу и сунул ее в карман плаща. Он хотел быть готовым к любой случайности, знал, что его враги не щепетильны: они предпочтут убить его на какой-нибудь глухой улице, лишь бы не видеть живым на скамье подсудимых. В его положении было одно преимущество — они не знали о его приезде; ему надо было объявить о своем добровольном возвращении в Белград прежде, чем им станет известно о его появлении, ведь тогда уже будет невозможно тайно убить никому не известного человека — у них не останется иного выхода, как только предать его суду. Он открыл чемодан и вынул оттуда «Бедекер». Потом зажег спичку и поднес ее к углу карты; глянцевая бумага горела медленно. Железная дорога на карте взорвалась язычком пламени, и он смотрел, как сквер у почты превратился в жесткую черную золу. Потом зелень парка «Калимагдан» стала коричневой. Улицы трущоб загорелись последними, и он подул на пламя, чтобы поторопить его.
Когда карта сгорела дотла, он бросил золу под сиденье, положил под язык горькую таблетку и попытался уснуть. Но это никак не удавалось. Ему было не до веселья, а то бы он, неожиданно почувствовав облегчение, улыбнулся, когда увидел, миль за пятьдесят от Буды, холм в форме наперстка, поросший елями, который нарушал однообразие бескрайней Дунайской равнины. Чтобы обогнуть этот холм, шоссе делало большой крюк, потом прямо устремлялось к городу. И дорога, и холм теперь были белы от снега, лохмотьями висевшего на деревьях, словно грачиные гнезда. Он запомнил дорогу, холм и лес — это было первое, что он увидел, ощутив полную безопасность, когда бежал, переправившись через границу, пять лет назад. Его спутник, сидевший за рулем, нарушил молчание впервые с тех пор, как они выехали из Белграда, и сказал: «Приедем в Буду через час с четвертью».
До сих пор доктор Циннер не испытывал чувства безопасности. Теперь ему стало легче на сердце совсем по иной причине. Он думал не о том, что находится всего в пятидесяти милях от Будапешта, а о том, что до границы всего семьдесят миль. Он был почти дома. Его чувства в тот момент взяли верх над рассудком. Бесполезно было бы говорить себе: «У меня нет дома, я направляюсь в тюрьму»; причиной этой минутной радости, охватившей его, было приближение к пивной Крюгера в саду, к парку, залитому по вечерам зеленым светом, к крутым улочкам с развешанным поперек них ярким тряпьем. «В конце концов, я все это увижу снова, — подумал он, — ведь меня повезут из тюрьмы в суд». И тут он вспомнил с вдруг нахлынувшей на него грустью, что на месте пивной теперь жилые дома.
За завтраком Корал и Майетт сидели по обе стороны столика как чужие и испытывали от этого неизмеримое облегчение. Накануне, во время ужина, они вели себя словно старые друзья, которым нечего сказать друг другу. За завтраком они говорили громко и не умолкая, будто поезд поглощал не мили, а время и им приходилось заполнять эти часы разговорами, которых хватило бы на целую жизнь вместе.
— А когда я приеду в Константинополь, что я буду делать? У меня уже снята комната,
— Не думай об этом. Я заказал номер в отеле. Ты поселишься у меня, и у нас будет двойной номер.
Она согласилась с ним, от радости у нее перехватило дух, но сейчас было не время молчать, сидеть спокойно. Скалы, дома, голые пастбища проносились мимо со скоростью сорок миль в час, а еще многое надо было сказать.
— Мы ведь приезжаем рано утром? Что мы будем делать целый день?
— Позавтракаем вместе. Затем мне надо будет пойти в контору, посмотреть, как там дела. А ты можешь походить по магазинам. Я приду вечером, мы пообедаем и пойдем в театр.
— Да? А в какой театр?
Ей было странно видеть, как сильно изменила все эта ночь. Его лицо уже не походило на лица тех юношей, с которыми она была знакома довольно близко, даже жест его руки — он беспрестанно предлагал что-то, непроизвольно раскрывая ладонь, — стал совсем другим; его воодушевление, когда он говорил, сколько он истратит на нее, какие удовольствия ей доставит, было замечательно — ведь она верила ему.
— У нас будут лучшие места в твоем театре.
— У «Девочек Данна»?
— Да, а потом мы всех их пригласим на ужин, если захочешь.