Станция Бахмач
Шрифт:
— Слушай, Микита Гаврилыч Баранюк, — спокойно сказал он, глядя ему прямо в глаза, — если покажешь, где Митька, мы возьмем лишь его, а тебя не тронем. Мы родителей за детей не наказываем. Но если будешь дурака валять и смеяться надо мной, я ни одной коровы, ни одной свиньи, даже ни одной курицы не оставлю на твоем подворье. И дом с хлевами тоже спалим дотла. Понял, что я говорю?
— Так точно, товарищ командир, — ответил рыжебородый крестьянин и приумолк.
Фрадкин дал ему помолчать. Вдруг мужик перекрестился три раза и показал в угол двора на небольшую землянку, которая так заросла травой, что вход в нее совсем не был виден.
— Вон там, в картофельном погребе, — тихо
Сморщенная бабенка принялась голосить.
— Проклятущий, — закричала она на своего заросшего рыжей бородой мужа, — дьявол кудлатый. Сына своего продаешь… Они его расстреляют…
И бросилась на него со своими маленькими сморщенными кулачками. Муж оттолкнул ее.
— Молчи, глупая баба, — сказал он басом, — и другой сын будет, задаром. А хозяйства другого задаром не получишь… На все воля Божья.
Крестьяне, стоявшие вокруг, туповато переглянулись.
Всего через несколько минут Фрадкин разглядывал Митьку Баранюка, которого вытащили из погреба со связанными руками. Ему хотелось понять, в чем была сила этого парня, который, несмотря на свои неполные двадцать один год, сумел нагнать такого страха на целые деревни и распоряжаться жизнью и смертью сотен своих вооруженных людей. Фрадкин не увидел ничего особенного в рыжеволосом, толстощеком, курносом парне, одетом в короткие, узкие сапоги, широкие, синие казачьи штаны и белую рубаху, расшитую по вороту, подолу и рукавам красной нитью. Ничего в нем не было от атамана. Даже усы у него были жидкими, рыжеватыми и невзрачными. Еще меньше, моложе и несчастнее стал он казаться, когда с него сняли сапоги и штаны, оставив на нем только расшитую рубаху, в вырезе которой был виден оловянный крестик на тоненькой цепочке. Его голые ноги в грязных портянках выглядели неуклюже и жалко. Его длинные, тонкие, мальчишеские руки беспомощно болтались. Фрадкин глядел на эти висящие мальчишеские руки, пролившие столько крови, принесшие столько зла и позора его родным и близким. Он дал Митьке постоять некоторое время перед всеми таким вот убогим, съежившимся в своей рубахе, доходившей до полусогнутых колен. Затем он приказал подвести его к стенке свиного хлева и сам вогнал в него из нагана все оставшиеся в барабане пули.
Солдаты интернационального полка занялись мелкой рыбешкой из Митькиной банды. Колокола на бревенчатой деревенской церквушке не переставали звонить то над могилами, вырытыми крестьянами на местном погосте для своих земляков, то над могилами, вырытыми солдатами в поле для павших однополчан. Политрук Луков в своих речах не уставал уверять павших в том, что они могут спать спокойно, потому что мировой пролетариат их не забудет. Вечером солдаты снова ели яйца и сыр и пили молоко, которым их щедро наделили крестьянки. У костров в поле венгерский гармонист снова наигрывал свои венгерские вальсы, и негр, бывший танцор из одесского кафешантана, отплясывал свои пляски. Макс Шпицер торговал напропалую. Гордый собой, он, как всегда, разбудил галицийских земляков рассказом о своих любовных похождениях в полях.
— Евреи, лучше не спрашивайте, — просил он их. — Я тут поразвлекся с одной гойкой, чтоб ей провалиться…
В крестьянской избе, на охапках свежей соломы лежали, растянувшись, командир Фрадкин и политрук Луков. Маленькая керосиновая лампа бросала тусклый свет на старые бревенчатые стены. Политрук Луков все время говорил, не переставая, о том, как обрадуются в штабе командира Козюлина, когда получат телефонограмму о конце Митьки Баранюка. Снова и снова со своей соломенной постели он воодушевленно прославлял соседа напротив. Вдруг он вскочил с соломы, подсел к постели Фрадкина и с девичьим восхищением посмотрел в глаза своему герою.
— Что вы думаете делать, товарищ командир, когда гражданская война закончится? — с любопытством спросил он. — Останетесь в комсоставе в нашей революционной армии, правда?
Фрадкин взглянул в исполненное любопытства девичье лицо политрука Лукова и усмехнулся.
— Нет, товарищ Луков, — ответил он, скручивая самокрутку с махоркой, — я уплыву на корабле на Восток… Буду там землю в колонии обрабатывать…
Большие синие глаза политрука Лукова округлились от удивления.
— Я… я не понимаю вас, товарищ командир, — пробормотал он, — у меня в голове не укладывается…
— Вот уж такой я, товарищ политрук, — сказал Фрадкин и впервые за долгое время стащил с ног сапоги, уверенный в том, что теперь и он, и его люди могут спать спокойно.
Снаружи петух по ошибке принял светлую ночь за день и закричал, закричал громко, полный петушиных надежд и новостей.
Станция Бахмач
Эпизод времен русской революции
Здание бывшего банка, похожее на собор, было полно мужчин, женщин, детей, коробок, мешков, пишущих машинок и разбросанных бумаг. На почетном месте, рядом с сохранившимся портретом основателя банка, барина с бакенбардами и медалями, висели плохо напечатанные портреты пышноволосого Карла Маркса, лысого Ленина и остробородого Троцкого. Над ними простирался красный транспарант с белой надписью, возвещавшей о том, что вся власть принадлежит Советам.
Резные мраморные стены и колонны были залеплены объявлениями и распоряжениями, бесчисленными распоряжениями, напечатанными или написанными на плохой бумаге. Среди официальных распоряжений висело множество частных объявлений о пропавших близких с просьбой к добросердечным гражданам откликнуться, если тем что-то известно; о потерянных вещах; о поисках ночлега.
За зарешеченными банковскими окошками, где когда-то принимали и выдавали деньги, сидели плохо одетые служащие: нестриженые и небритые молодые люди, растрепанные или коротко стриженные девушки. Очереди к окошкам, длинные, извивающиеся, состояли из мужчин и женщин, эвакуированных из Киева, который был занят польской армией. Измятые, невыспавшиеся, усталые, разбитые, растерявшиеся в чужом краю, они осаждали окошки со служащими, выпрашивая хлеб, одежду, угол, где можно приклонить голову. Одни искали вещи, которые у них пропали в дороге, другие — родственников, с которыми они разлучились в хаосе бегства. Мужья искали жен; жены — мужей; родители — детей. Служащие, не зная, что посоветовать этим людям, посылали их от одного окошка к другому, спрашивали документы, просили прийти позже, завтра, послезавтра, только не сегодня. Одна женщина, маленькая, худенькая, как ребенок, но со взрослым бледным личиком, состоявшим, казалось, из одних глаз, удивительно больших, удивительно печальных и полубезумных, не переставая бродила от окошка к окошку, от человека к человеку и у каждого спрашивала о муже, с которым она сошлась всего за день до начала вражеского наступления и которого назавтра, при бегстве из осажденного города, потеряла.
— А как его фамилия? — спрашивали ее люди. — Откуда он? Чем занимается?
— Я его не спрашивала, люди добрые, — отвечала мечущаяся женщина, — я знаю только, что его зовут Сережа, что он очень милый, блондин с голубыми глазами…
Даже бесприютные люди в здании банка не могли не рассмеяться над такими приметами в огромной стране голубоглазых блондинов.
— Как можно не знать фамилию собственного мужа? — насмешливо спрашивали ее женщины.