Станция Бахмач
Шрифт:
— Всё вскрывать, каждый тюк и узел, товарищи красноармейцы! — приказал он, поддавая жару своим ленивым, медлительным солдатам, которые равнодушно проводили досмотр.
Точно так же он поторапливал важных пассажиров, которые, не горя желанием открывать багаж, показывали солдатам свои документы, большие бумаги с печатями, бумаги, которые свидетельствовали о важном положении этих людей на советской службе. Солдаты, полуграмотные, полные крестьянского благоговения перед документами и печатями, не решались подступиться к важным людям. Черноволосый комиссар изгнал из них страх.
— Будь
Его черные глаза проникали везде. Он сразу замечал, если кто-нибудь пытался что-нибудь припрятать. Ничего нельзя было укрыть от этих больших ярких глаз. Кроме того, он не давал заговаривать себе зубы. В нем не было снисхождения ни к титулам и рангам, ни к объяснениям и резонам, ни к женским уловкам и улыбкам.
Одна красавица блондинка, высокая, с внушающим почтение красным крестом на белом фартуке, знаком того, что она сестра милосердия в военном госпитале, ни за что не хотела открывать свой чемодан. Она умоляла, прибегала к женским чарам, плакала, закатывала истерику.
— Товарищ комиссар, я работаю в госпитале для раненых красноармейцев, — настаивала она, — вот мои документы из самого штаба армии.
Юноша в кожанке не снизошел ни к ее исключительной красоте, ни к ее исключительным документам.
— Что у вас там, сестра? Соль? Сахар? — спрашивал он, смеясь, и смотрел в ее заплаканные прекрасные большие глаза.
У нее не оказалось ни соли, ни сахара, зато много бинтов, ваты и аспирина — всё самое дефицитное в госпиталях.
Вдруг юноша остановил взгляд своих черных веселых глаз на дородном бюсте сестры милосердия, который был слишком высок даже для ее пышных женских форм, и приказал высокой покрасневшей красавице вынуть оттуда то, что было там припрятано. Блондинка застыла на месте.
— У меня там ничего нет, видит Бог! — поклялась она.
Юноша уставился на ее полную грудь.
— Вынимай, сестричка, — по-дружески посоветовал он ей, — а то мы сами вынем…
«Сестра» махнула рукой, как будто ей уже нечего было терять, и, засунув руку под фартук, вынула оттуда, как раз из-под красного креста, баночку с белым порошком.
— Забирайте, забирайте всё, душу мою заберите! — закричала она в истерике. — Теперь ваше время.
Комиссар взял баночку, открыл ее, понюхал и со знанием дела спросил:
— Что, сестричка, кокаин везем?
Высокая красавица разрыдалась в голос.
— Боже! — взывала она. — Царица Небесная!
В узлах и тюках других пассажиров обнаружились и другие запрещенные вещи: мука, холст, сахар и чаще всего — соль, товар, который был еще дороже, чем сахар. Целые мешки соли нашли у моих соседей по крыше.
Комиссар, выставив охрану вокруг контрабанды и взяв под стражу контрабандистов, продолжал подгонять ленивых солдат своим гортанным «эр» в слове «товарищи», которое он вставлял в каждую фразу.
— Скорей, товарищи! — торопил он. — Скорей, скорей, времени нет!..
В том, как он понукал своих людей, была веселость и бесшабашность помощника балаголы, этакого хвата, опытного в обращении и с людьми и с лошадьми, из тех, что уводят из-под носа у прочих извозчиков всех седоков и, хотят они того или нет, набивают ими свою кибитку. Он, судя по всему, и был балаголой, прежде чем пошел служить революции. Это было видно по его закаленному, крепкому телу, по его загорелому лицу, по его шапке спутанных угольно-черных волос, которые рассыпались из-под сдвинутой на затылок фуражки. Он выглядел как один из тех сильных простых еврейских парней, которым приходится иметь дело с плохими дорогами, лошадьми, лесными разбойниками, бурями, ливнями, голодными волками и прочими опасностями. Он прочно стоял на запустелой украинской земле.
Наконец он подошел к закрытой сверху донизу теплушке. На заколоченных дверях этого вагона мелом было написано, что он занят матросами и что никто не имеет права влезать в него. Юноша в кожанке постучал кулаком прямо по надписи.
— Товарищи, открывайте! — приказал он со своими еврейскими «эр».
Никто не отозвался. Только веселый наигрыш губной гармоники приглушенно доносился из закрытого вагона. На этот раз комиссар использовал не кулак, а рукоятку своего большого пистолета без кобуры.
— Товарищи, открывайте немедленно! — прогремел он, стуча пистолетом в дверь.
Музыка губной гармоники в закрытом вагоне зазвучала громче.
Юноша в кожанке сдвинул фуражку еще дальше, как будто она мешала ему думать. Он расставил пошире свои налитые ноги, упер их в землю, будто собираясь навечно закрепиться в почве, и отдал такой приказ, который разнесся на версты вокруг и вернулся из утренней тишины многократным эхом:
— Откройте двери, товарищи, или я буду стрелять!
Губная гармоника в закрытом вагоне замолкла, и дверь со скрипом приоткрылась. В проеме, полностью его заняв, стоял один-единственный матрос.
Все собравшиеся смотрели, раскрыв рот, на моряка, стоявшего в дверях вагона. Даже в стране высоких, широких в кости людей, особенно среди моряков, оторопь брала при виде этого топорно сбитого широкоплечего типа, который, казалось, явился из какого-то иного мира. Все в этом моряке в синей матросской форме было неуклюже — руки, ноги, плечи, голова; светлая как лен чуприна спадала ему на глаза, стальные, холодные, словно два кусочка хмурого моря. Из-под расстегнутой на его мощной груди рубахи смотрела вытатуированная голова цыганки с нечесаными волосами, разметавшимися на обе стороны. Через плечо была переброшена пулеметная лента, за ремень заткнуты два пистолета и кавказский кинжал в придачу. Его бледное малоподвижное лицо окаменело. Нельзя было понять, молод он или стар. На этом лице с преувеличенно большими, выпирающими скулами и крепким подбородком торчал комично маленький нос, короткий, широкий, состоящий почти что из одних вздернутых ноздрей. Дверной проем вагона был слишком низок для неуклюжей громадной фигуры матроса, и поэтому он стоял согнувшись и высунув голову наружу, что придавало ему еще более героический и зверский вид. Он походил на увеличенную картинку, изображающую пирата в приключенческой книжке для мальчиков. Его голос был таким же грубым, как он сам.