Станция Бахмач
Шрифт:
— Чего тебе? — спросил меня босоногий, обращаясь ко мне на «ты».
— Я хочу видеть товарища комиссара, — сказал я.
— Это я, чего надо? — ответил босоногий тяжелым, спокойным, неприветливым голосом.
Я рассказал ему, как очутился здесь и что хочу вернуться в Киев, откуда враг был уже выбит и теперь его гнали дальше.
Босоногий поглядел на меня угрюмым взглядом, полным недоверия и подозрений. Он стал задавать мне короткие, рубленые вопросы:
— Кто ты? Откуда? Чем занимаешься?
— Пишу.
— В каком советском учреждении ты пишешь?
Я
— Зачем ты все это пишешь? — хотел он знать. — Кому это нужно?
Я и сам не знал, зачем я все это пишу. Еще меньше я знал, кому это нужно. Никому не были нужны мои первые пробы пера, особенно в такое время. Мне нечего было ответить. Босоногий человек окинул меня с головы до ног своим угрюмым взглядом.
— Откуда ты родом? — сурово спросил он. — Из какой страны?
— Из Польши.
Он аж рот раскрыл от удивления, показав крупные дожелта прокуренные зубы.
— Во как? Из Польши? — переспросил он с улыбкой, застывшей на чугунном лице.
Война Польши с Россией была в самом разгаре.
Босоногий позвал из соседней комнаты какого-то человека, который, вероятно, был его правой рукой. Насколько неряшлив и угрюм был босоногий, настолько его товарищ был разодет в пух и прах. Это был высокий молодой кавказец в черкеске, украшенной ножичками, кинжалами, наборным серебряным поясом и разными другими цацками. Широкий в плечах, узкий в талии, с точеными, легкими ногами в мягких сапогах, в лихо заломленной папахе, перекрещенной золотыми галунами, легкий и порхающий, он выглядел, как опереточный кавказский красавец. Он глянул на меня большими черными глупыми глазами и рассмеялся, показав все свои белоснежные зубы.
— Он — настоящая птица, — сказал он на комичном русском, — польская ворона.
Кавказец хотел было толкнуть патетически-нелепую, полную словечек уличных ораторов речь о революции и войне, но босоногий прервал его. Вместо речей он позвал вооруженного красноармейца и приказал ему пойти со мной туда, где я жил, и забрать все мое имущество. Кроме судебных протоколов об убийце Миколюке, у меня ничего не было. Босоногий вместе с кавказцем долго и упорно рассматривали еврейские буквы, которые я втиснул между русских строк, и таинственно переглядывались.
— Черт знает, что это за знаки, — сказал босоногий, уверенный, что перед ним — опаснейшие польские шпионские документы.
Кавказский красавец кивнул головой. Босоногий спрятал бумаги.
— Товарищ красноармеец, запри его до выяснения, — сказал он, — и не спускай с него глаз.
Я видел, что дела мои плохи, в хаосе революции и войны мало церемонились с отдельным человеком, да к тому же с выходцем из страны, которая воевала с Россией. Я хотел спастись, объяснить, что мои писания не более чем безвредные истории. Босоногий и не думал меня слушать.
— Ерунда! — сказал он и натянул сапоги на ноги. — Скоро мы разузнаем, что там у тебя в твоих бумагах. Увести!
Красноармеец приказал мне идти вперед, а сам шел в нескольких шагах сзади, так, чтобы при малейшей моей попытке к бегству он мог достать меня штыком или пулей. Хоть я и не видел наставленного на меня штыка, но чувствовал спиной его ледяное дыхание.
Между тем красноармеец говорил мне, философствуя по-мужицки:
— Может, ты не виноват, а может, и виноват. Я человек темный, читать-писать не умею, вот и не знаю. По мне, так ступай себе с Богом, а мне и дела нет. Но у меня приказ тебя охранять, а приказы я должен исполнять… Вот так вот, товарищ…
Я медленно брел вперед. И тут мне встретился военный врач Козюлин, который эвакуировал последние койки своего госпиталя. Он взглянул на меня своими калмыцкими глазами и рассмеялся.
— Эй, товарищ Пушкин, — окликнул он меня в шутку, имея в виду мое писательство, — в какого это комиссара вы бросили бомбу, а?
Вероятно, я выглядел слишком серьезным для шуток, и он перестал смеяться.
— Товарищ красноармеец, веди его обратно, — приказал он, — я пойду с вами и все разъясню.
Ленивый красноармеец немного помолчал, не зная, как поступить. Хорошенько подумав, он приказал мне возвращаться.
— Назад так назад, — лениво протянул он, довольный тем, что ему не придется меня сторожить.
Целых полчаса врач Козюлин толковал с босоногим типом о литературе, о ее важности для трудящихся масс и о ее пользе для советской власти. Но босоногий оставался холоден и тверд как камень. Обрусевший доктор даже вспомнил с большим трудом забытые с детских лет еврейские буквы и с улыбкой прочел, строчку за строчкой, мои писания на судебных протоколах. Он, смеясь, перевел их на русский для человека из чугуна.
— Я ручаюсь за него, товарищ комиссар, — подтвердил он, — я — старый партиец.
После долгого задумчивого молчания человек с чугунным лицом уступил.
— Мне понятно, когда человек — крестьянин, доктор, писарь в канцелярии, — спокойно сказал он, — о писаре историй я не слыхал и не понимаю, для чего тут марать бумагу.
После этого он приказал красноармейцу идти на свое место, а сам сел за стол, спокойно снял с чернильницы засохших мух, обмакнул старое перо и с большим трудом вывел на мятом клочке бумаги неуклюжие и безграмотные слова о том, что я могу уехать и имею право на место в поезде. Потом он плюнул на высохшую печать и поставил смазанный оттиск на мятой бумажке.
— Жарко, товарищи, — проворчал он, потея от тяжких усилий, потраченных на писание.
Неделю я проторчал на станции за местечком, ожидая поезда. Время от времени через нее проходили поезда, но ни в один из них меня не пустили, несмотря на то что я показывал свою бумажку с печатью. Это были военные поезда: в бесчисленных вагонах везли имущество, эвакуированное с территорий, которым угрожала война. Однажды подошел поезд, полный грузов и пассажиров. Я тут же забрался на крышу теплушки, где еще можно было приткнуться. Сидя на залитой солнцем жести, я смотрел вперед, чтобы не удариться о свод тоннеля или другое препятствие, от которого можно было стать на голову короче.