Становление европейской науки
Шрифт:
«Тензорное исчисление», добавим, еще и не то знает; остается и нам догадаться, по крайней мере, что правила комбинирования, единственно доступные нам в этой фатальной игре, допускают поверх всяческих прочих комбинаций «научно-технического прогресса» еще и «известную комбинацию» и что негоже нормальным людям, ускоряющим в меру своих математических способностей осуществление этой комбинации, прикидываться серьезными и серьезно обсуждать вопрос о внутренней непротиворечивости вот-вот вырисовывающейся уже в планетарных масштабах «фиги под нос».
8. Свободное грехопадение тел
Характерно: кантовские априори, регулирующие механику познания и предстающие в качестве скрижалей нового научного этоса, оказывались сами небывалой эмпирикой некоего фундаментального априори — жаргон рациональности позволил бы говорить здесь о «метаприори», — которое в итоге
организовывало не только устроенность «нашего» рассудка, но и через него феномен научности в целом; этим априори, занимающим по отношению к рассудку такую же препостулирующую позицию, какую рассудок занимал в отношении чувственного опыта, была смерть, некое трансцендентальное единство смерти, если что и делающее возможным в аналитике познавательного акта, то не логический эвфемизм синтетических априорных суждений, а мертворожденность любого рода суждений вообще. Речь шла о переносе анатомической техники с «тела» на «мысль», об аутопсии «мысли» методом, имитирующим работу прозектора; так, по крайней мере, характеризует
426
По Фуко, и вообще отсутствия: «Хотят писать историю биологии в XVIII веке, но не отдают себе отчета в том, что биологии не существовало… и что на это имелось простейшее основание: несуществование самой жизни».M.Foucault, Les mots et les choses, Paris, 1966, p. 139.
так и просилась опочить в безукоризненной системе одновременных дифференциальных уравнений, и Кант весьма кстати обмолвился о невозможности рационального постижения хотя бы одной гусеницы или былинки. В познании, априори организованном смертью (не той смертью, которая, по Шеллингу, есть эссентификация, отсеивающая случайное и сохраняющая собственно человеческое, а той «общезначимой», значимость которой лежит единственно в недостатке сознания поверх смерти) жизни не могло быть места; жизнь эпатировала как скандал, выходка, дурной тон, попытка… неуклюже сунуть кому-то тысячу фунтов; в конце концов, принимать эту жизнь всерьез и считаться с нею выглядело просто неприличием, — рационалистическая эпистема уподоблялась жене Августа, ухитрившейся однажды пройти мимо голого раба и не увидеть его к вящей славе музы Клио. Характерен в этом отношении статус дисциплин, исследующих явления органической природы; реплика Дриша, фиксирующая уже из нашего века совершенный биологический «застой» [427] , приложима ко всем без исключения параграфам университетски ратифицированной биологии; как и в механике речь шла здесь об уровнях «интерпретации», и если Кювье удалось сделать громадный шаг вперед по сравнению с Линнеем, то шаг этот не имел ничего общего с познанием собственно, сводясь и здесь к интралингвистическому усовершенствованию структур научного дискурса; еще раз словами Дриша: «Манипулировать фразами всегда удобнее, чем мыслить» [428] . Рациональная теория познания позаботилась о том, чтобы предмет научного исследования был не «самой вещью», а «для-нас-вещью»; «нам» оставалась забота о внутренней непротиворечивости «фраз», уже безостаточно
427
«Если бы только знали, как чудовищно наше незнание именно в этой области!» H.Driesch, Der Mensch und die Welt, Leipzig, 1928, S. 57.
428
H.Driesch, Die Biologie als selbst"andige Grundwissenschaft, Leipzig, 1893, S. 48.
выдававших себя за «вещи»; с какого-то момента не слыть ученым значило отречься от кода ученой речи и выйти за рамки соответствующей фразеологии и идиоматики; если «вещь» оказывалась синтезом «понятия» и «акустического образа», то научно понять что-либо не могло уже быть не чем иным, как мозговой реакцией на знакомый фонетико-акустический ряд [429] ; меткая дефиниция Фуко: «Натуралист — это человек, имеющий дело со зримой структурой и характерным наименованием. Не с жизнью» [430] — не несет в себе и тени парадокса; «жизнью» можно было заниматься в «лирике» или «мистике»; в дискурсивном пространстве научного матезиса она продолжала оставаться анонимным и, следовательно, несуществующим казусом.
429
Боюсь, что речь могла бы идти уже о понимании вообще. Во всяком случае, когда экзаменатор требует от студента, чтобы ответ соответствовал учебнику или конспекту им же произнесенных на лекциях фраз, он печется больше о своих ушах, чем о чужих знаниях. Понять что-либо значит здесь быть акустически удовлетворенным.
430
M.Foucault, Les mots et les choses, op. cit., p. 174.
В этом смысле протагонистом западной науки выступала не астрономия, а патологоанатомия, вернее, сама астрономия выглядела уже патологоанатомией, расширившейся до макрокосмических масштабов, где объектом исследования оказывался труп Вселенной — некая колоссальная имагинация «внешнего человека», распятого на абсциссно-ординатных перекладинах математического креста. Головокружительный успех новой эпистемы именно здесь получает решительное психологическое объяснение; познание, бывшее всегда (по крайней мере, долженствующее быть) познанием «самих вещей», впервые в таких масштабах оборачивалось объективным абсолютизмом мысли, покоящейся на предметной немоте; этос солипсизма, при всех усилиях бессильного и ложно идеологического отнекивания от него, предопределял самое возможность научного поиска; уже с Декарта и в растущем
азарте проблематичным выглядит всё имеющее отношение к полюсу «Ты», к классу предметов, высказываемых функцией «не-Я», и это суть вещи, явления, мир, «Ты» собственно, с которым «Я» связано порядком односторонней необратимой связи, монологическим самоизъявлением в «туда» и отсутствием какого-либо отклика «оттуда». Комплекс абсолютного превосходства «Я» над «не-Я» загадан уже самим превосходством живого над мертвым, стоящего над лежащим, вертикали над горизонталью; живое тело вертикально лишь постольку, поскольку оно живое; отнятие жизни равносильно его падению, и именно этому падшему миру суждено было стать миром науки, которой уже ничто не мешало отдаваться прихотям «эксперимента». Поза стоящего над лежащим — момент не только абсолютного превосходства, но и абсолютной власти, [431] скажем так: власти безнаказанной; мы никогда не поймет, что значит «эксперимент», если вырвем его из этого мерцающего контекста аморальной априорности и вседозволенности, сводящей его отношение к «объектам» к единственной, пожалуй, установке: «а почему бы нет» [432] . В этом «а почему бы нет» европейская наука решилась на роковой выбор между познанием собственно и слепой технологической волей; предпочтение было отдано последней, и не без расчета: каждое
431
Элиас Канетти связывает ее с феноменом «выживания», где существенным оказывается не столько отсутствие жизни в другом («не-Я»), сколько присутствие трупа: «Он лежит, он будет всегда лежать; никогда уже он не встанет снова. Можно отнять у него его оружие; можно вырезать части его тела и навсегда сохранить их в качестве трофеев. Это мгновение конфронтации с убитым придает выжившему совершенно своеобразное ощущение силы, с которой нельзя сравнить никакую другую силу. Нет мгновения, которое чаще взывало бы к своему повторению».Elias Canetti, Masse und Macht, op. cit., S. 249.
432
Г.Башляр, Новый научный дух, ук. соч., с. 32: «За прежней философией „как“ в сфере научной философии появляется философия „а почему бы нет“».
«а почему бы нет» тем меньше считалось уже с первородной сигнатурой самих вещей, чем больше соблазняли его неожиданные сюрпризы инженерии.
Какой удивительный симптом! Факт «падения» тел был фактом «свободного падения». Некто, взобравшийся на самую высокую башню во исполнение обещанного королевства, [433] сорвался и полетел вниз; так во всяком случае показалось, что «сорвался»; на деле „некто“ был уже настолько свободным, что способным не просто «упасть», а «броситься». Мнение экспертов моментально зафиксировало эту загадочную двойственность — Галилей: «Совершенно ясно, что импульс тела к падению столь же велик, как то наименьшее сопротивление или та наименьшая сила, которая достаточна для того, чтобы воспрепятствовать падению и удержать тело, [434] — и все-таки оно упало. Рождение западной науки оказалось метаморфозом в воздухе; «некто» потому и взлетел столь высоко, что чувствовал себя «птицей», проходящей обряд воздушного посвящения; посвящение обернулось испытанием; «птице» внушили, что она не «птица» вовсе, а… «гиппопотам», и «птица» поверила в это; остальное граничило с бредом. На высоте 6000 футов «по ту сторону человека и времени» [435] разыгралось научно-фантастическое превращение «птицы» в «гиппопотама» с сохранением предиката «свободы», так что недавний принц Vogelfrei, вольный стрелок и dottore in gaya scienza, должен был восчувствовать себя каким-то Nilpferdfrei, или «массой», «объемом» и «весом» плюс «свобода», чтобы из «свободы» принять решение «упасть», спасая естественный распорядок вещей от жуткой галлюцинации «летающего бегемота». Определенно: это могло быть и «самоубийством»; еще по упразднении «духа» поддерживалось «тело» героическими усилиями
433
Ибсен, Строитель Сольнес.
434
Галилей, Избранные труды в двух томах, т. 2, М., 1964, с. 256.
435
F.Nietzsche, Ecce Homo, op. cit., S. 157.
«души»; «душа» рвалась вверх, увлекая за собою массив физического беспамятства, но и то: не в естественности нормы первородства, а в сверхнапряженной героике сопротивления; душа оттого и поныне мятется в груди, лицезрея памятники-памятки готической и ренессансной юности Запада, что зрит в них замершие свидетельства собственного героизма, изнемогающего от борьбы с духом тяжести и обреченного на «больше не могу». К середине XVI века исход уже неотвратим; «душа» всё меньше уже оказывается «душой» собственно и всё больше функцией от «тела», всё меньше — «фактом» и всё больше — «артефактом»: метафорой, риторической отрыжкой, facon de parler. Вспомним: «Зачем быть героиней, если плохо при этом себя чувствуешь?» (аббат Галиани); развенчание «героини» идет уже полным ходом у Декарта в сочинении «Страсти души», которое уместнее было бы назвать «Страстями мозговой железы»; в самом скором времени это развенчание станет lex scripta «житейской мудрости», где «душа» окажется лингвистической опиской «телесных» процессов [436] . Примирить бездуховное «тело» и бездуховную «душу» возьмется психофизический параллелизм; в этом абсурдном конструкте рассудка свершится окончательное успение и вознесение «только души» и механически неизбежное падение «только тела»; параллели будут нестись в противоположных направлениях — вверх и вниз, и миг этого расхождения совпадет с первыми манифестациями науки. Представьте себе взлетающую и «падающую вверх» готическую тяжесть и подумайте о силе этого притяжения; камень готики левитирует вопреки себе и в воплощенном подвиге веры; закон тяготения действует в нем снизу вверх силою вышептываемых в нем молитв и исповедей; он собственно и есть
436
Ср. у Ларошфуко: «Сила и слабость духа — плохие обозначения; на деле они суть не что иное, как хорошее или дурное расположение органов тела».La Rochefoucauld, Maximes et reflexions diverses, Paris, 1976, p. 50.
соматическое олицетворение свершающихся внутри действительных «страстей души»: воистину «бегемот», уверовавший в свою «птичьесть», и нет же, ничуть не смешной, напротив: изумительный, ибо и в самом деле почти уже… «птица». Смех нарастал с узнанием, что не «птица» вовсе, а… «шишковидная железа», и что, стало быть, никакая не «героиня», а всего лишь «жеманница» (или даже «свинарка»); существенным, впрочем, был не столько сам факт падения, сколько новая оптика мира, предстающая «телу» в позиции «вверх тормашками», новое мировоззрение (в буквальности перевернутого зрения) и отсюда — неотвратимо! — новая онтология мира, которая в благоговейной оценке «внуков» прослывет «научной картиной мира»; словом, «уже не та» (наконец!) Вселенная глазами не «гневного агнца» с Рафаэлева холста, а луврской (1654) «Туши быка» Рембрандта:
Счастлив, кто падает вниз головой: Мир перед ним хоть на миг, да иной. (В. Ходасевич)Этому «мигу» и суждено было стать увековеченным в математическом естествознании; одряхлевшему Фаусту вздумалось «остановить мгновение» в самый момент свободного падения в… яму, вырытую лемурами. Старая история, в которой наново разыгрался — на этот раз с Ньютоном — казус «яблока», совращая к выпадению «только тела» из преставившейся «только души». Любопытнейшая альтернатива; если отвлечься от свидетельств симптоматики и взглянуть на ситуацию «интерналистскими» глазами, то возникает вопрос: отчего наука началась именно с «факта» падения тел и, стало быть, именно как механика? Как бы сложились ее судьбы, а вместе с нею уже и судьбы вверенного ей мира, начнись она с другого «факта», ничуть не менее эмпирического и «объективного», чем первый: с «факта» роста и, стало быть, как органика? Отчего внимание