Старик Мазунин
Шрифт:
22
Сейчас трудно даже предполагать, до чего он мог бы додуматься, не пожалуй к Мазуниным в гости на следующее утро брат бабки Клавдии (старику он, стало быть, доводился шурином) — Петро. Сразу забыто было и о Николке и обо всем другом.
Петра в доме Мазуниных любили, даже заискивали перед ним немного. Мужик он был добрый, хот и прижимистый. Ни в армию, ни на войну он не ходил по причине плоскостопия и сердечной болезни, а проработал большую часть жизни (да и теперь работал) председателем большого сельсовета. Когда Мазунин в конце сороковых женился и надумал строиться, сверх
— Да сиди-и! — весело закричал Петро. — Огрузла ты, Кланька, буквально! А ты моложе меня. Работать, работать надо. Я вот работаю, и — гляди, какой молодец: хоть теперь женихаться!
Старуха снова икнула, уловила мерцающий взгляд мужа; притихла, съежилась. Поняла: говорить брату о стариковых чудачествах не следует ни под каким видом, иначе дело будет совсем плохо.
Петро, быстренько смекнув, что в отношениях между супругами не все ладно, нахмурился:
— Что, не рады мне? Ничо-ничо, я ненадолго — на совещание, буквально, приехал, дак и ночевать не стану, поди, уеду вечером на попутной, всего и делов-то.
— Да! Так я тебя и отпустил! — сказал Мазунин. — Не обижай, Петро. А на нас не гляди. Ругается, вишь, — кивнул он на бабку. — Перебрал я вчера маненько.
— Ну, понятно тогда, — повеселел шурин. — Тебя не оправдаю, а сестре скажу: ты, Клав, уж не строжись больно. Много ли нам, старикам, надо — душу повеселить? В молодости его, зелья-то, бояться — это правда, что говорить. А теперь подумаешь иной раз — жизнь-то прошла! — да и опрокинешь с горя стопку-другую, веселее как-то.
— Я вот что и говорю, — глядя в сторону, промолвил Мазунин.
Вечером пировали. Широко, весело: Петра любили, и вся семья собралась за столом. Мужики — сам Степан Игнатьич, зять Володька да пристроившийся с краю Юрка вели до поры до времени тихие разговоры про урожай и политику. Когда было полностью накрыто и за стол сели женщины, Петро наполнил шесть рюмок. Мазунин покосился, но промолчал.
— Ну, со встречей! — поднялся Петро.
Чокнувшись, выпили. Мужики залпом, женщины степенно цедили. Робко понес свою рюмку и Юрка, но вздрогнул и чуть не выронил, услыхав яростный шепот отца:
— Поставь на место!
Юрка поставил рюмку, губы его мелко-мелко задрожали, он скуксился и выскочил из горницы.
— Бабай ты неладной, — укоризненно глянул на Мазунина старик.
— Ничо. Молод еще пить-то! — ответствовал тот.
— Да ведь он сын твой, дурной ты! — начал заводиться шурин. — Неуж ты думаешь, что он тут затем сел, чтобы пьяным стать? Я на него глянул: сидит тихохонько, буквально, как мышь, слушает всю нашу чепуховину. Выходит, интересные мы ему чем-то — есть, значит, такая суть, которая к нему только от нас может перейти, а больше ни от кого. Так и бывает: при жизни-то сторожимся мы с ними, ничего они о нас не знают, а помрем — и думы о своей сути не оставим. Ведь там что? Пустота, мрак…
— Молод еще пить! — сказал старик. — Я вон первую рюмку в двадцать четыре года выпил.
— А! Говорить тут с тобой! — махнул рукой Петро и позвал: — Ю-ур! Иди давай сюда, милок!
Пришел Юрка, сел на стул, отчужденно глядя в угол. Когда налили по второй, он свою только чуть-чуть пригубил, пугливо озираясь на отца. Выпив третью рюмку, Мазунин потерял сына из поля зрения: отвлекся, начал рассказывать, как они с Клавдией носили мох из лесу, когда строили избу, как пришли первый раз вдвоем в новый дом — поставили самовар, пили чай.
— и сидим это мы за столом: тут я, а тут, — он указал напротив себя, — она. Чай пьем, значит. А посуды-то — кружка да чашка малированные. Сперва она попьет, потом я, потом снова она. Смех, ей-Богу! Молчим, надуматься не можем: все свое — и пол, и крыша, и табуретки.
Воспоминания были прерваны выходкой зятя Володьки. Он смирно сидел за столом, перев на руку голову, — как вдруг встрепенулся, стукнул кулаком по столу, — м — мощный бас его зарокотал, всхлипывая и срываясь:
— Н-ни-каг-да я не был на Бас-форе,Ты меня не спрра-шивай о нем,Я в тво=их глазах увидел море,Пал-лыхающее галл-лубым огнем…— Ох, — заволновалась Людка. — Началося. Замолчи счас жо, идол!
— Отстань! — Он взмахнул рукой:
— Не х-ходил в Багдад я с караваном,Н-не возил я ш-шелк туда и хну.Накло-нись своим кр-расивым станом,На коленях дай мне отдохнуть!— Страмец ты! — суетились Людка с матерью. — людей хоть постыдитесь. Ох, беда-то какая! Вы уж нас извиняйте.
— Это ничего! — успокаивал их Петро. — Это — стихи, бабы, ничего страшного. Читай, Володя, милок.
— Задуши в душе тоску тальянки,задыхался Володька, -
Н-напои дыханьем свежих чар.Чтобы я о дальней северянкеНе вздыхал, не думал, не скучал…— Счас спать отправлю! — прикрикнула Людка.
Володька замолк, тяжело дыша. Сел, пригорюнился, в разговоры не вступал. Вдруг сорвался с места, нырнул в комнату. Вытащил гармошку, сунул Мазунину: «Играй!» Старик прищурил глаза, растянул мехи: «Нико-лай-да-вай-заку-рим, Нико-лай-да-вай-заку-рим…»
Стали плясать. Топотали и кружились старики, Володька с Людкой танцевали тихо, прильнув друг к другу; дурел Юрка, взлягивал ногами. Потом веселье пошло на убыль. Под занавес выступила бабка Клавдия: пустилась плясом по горнице, скричала безумную частушку и убрела спать. За ней утянулись Володька с Людкой, исчез куда-то Юрка — остались одни старики.
— Зятек-то твой — что, шумит? — спрашивал Петро. — Стихи читает, ишь.
— Да не! — возражал Мазунин. — Он редко пьющий. Я вот что: полюбил его за последнее время, Петро. Есть в ем неспокойство какое-то, а что к чему — не понимат, молодой еще, вот беда-то!