Старик Мазунин
Шрифт:
— Н-нет! Я его наскрозь увидел, буквально: пьет, шумат! Ты поглядывай за ним; они, шфера-то, — ого-го, брат!
— А ты не суди! — огрызнулся вдрцг Мазунин. — Сидит, судит. Конечно, когда осудил — оно спокойнее. Про себя скажу: я за свою жись немало людей в дцше засудил или оправдал. Теперь вот все оглядываюсь, думаю: ладно ли, правильно
— Охо-хо… Давай задымим еще раз, что ли. Да и на боковую, буквально…
23
Наступил август. Стройка подходила к концу, и росло нетерпение Мазунина. Он задыхался, думая о море, и однажды ночью приступ зашел так далеко, что старик понял: умрет, если не уедет этим месяцем. Он и на людях жил своей идеей, говорил только о том, какая в море вода, какая дешевая там жизнь. И небо-то не то, что здесь, — тряпка какая-то голубая, что бабьи рейтузы, — нет, там уж синь так синь, потому как волны в ней отражаются и играют… Разговоры разводе затихли как-то сами собой, после того, как Мазунин великодушно бросил старухе:
— Ладно, приезжать будете. Так, на недельку! Рассказывать, как да что, да рыбкой вас кормить буду.
Куда конкретно поедет, старик так и не решил. «Главное — до моря добраться, — думал он. — Там видно будет».
Отъезд назначил на воскресенье. В среду думали закончить дело со стройкой и затопить печь. Оставалось еще время на обмывку дома и проводы: Мазунин хотел, чтобы его проводили как следует — с выпивкой, гармошкой.
С утра в среду они с Борькой, Андреевым сыном (он был теперь в отпуске), полезли на крышу — класть трубу. Борька, ранее безропотно слушавшийся Мазунина, на этот раз заупрямился: ему хотелось скласть трубу самому. «Знаешь, дядя Степан, — сказал он. — что у дома первое видать — трубу, да? Так вот я и хочу: чтобы, как ее увижу, душа радовалась — моя работа!»
Мазунин не стал спорить: мастерком и затиркой Борька уже овладел вполне. Привязаться же никак не хотел, даже обиделся: «Я, между прочим, десантник, смеешься ты, дядя Степан, — привязываться еще!»
Они принесли кирпичи и раствор, и Борька начал кладку. Старик же спустился вниз за куревом. Поднимаясь обратно по лесенке на крышу, он глянул на гребень и — обмер: Борьки не было.
Мелкими быстрыми шажками, цепляясь за доски, Мазунин рванулся к трубе. И увидел: на стороне фасада по гладким доскам, судорожно перебирая пальцами в тщетной надежде зацепиться, медленно сползает вниз Андреев сын. Он не кричал почему-то; лицо было серое, капельки пота мелко усеяли короткий конопатый нос. Убьется теперь!
Мазунин взметнулся к трубе, обнял шаткий столбик выложенных Борькой кирпичей, распластался на крыше и выбросил в сторону парня руку. Тот обхватил запястье, подтянулся… И вдруг страшная боль разодрала тело: сначала был ток, от которого содрогнулись клетки, затем он сгустился в маленькую шаровую молнию. Она неторопливо пробороздила туловище и остановилась в левой стороне груди. Мазунин закинул голову, опер подбородок в доски и взглянул в небо. Оно сияло, наливалось — и вот, наконец, стало совсем таким, каким должно быть на юге, возле моря: чистым, бездонным, и синь его пронзительна. Потом полыхнуло и погасло.
И в тот момент, когда Борька, шатаясь, присел на корточки на гребне крыши и его вырвало прямо в трубу — руки Мазунина, разброшенные крестообразно, вытянулись вдоль тела — и он, медленно переворачиваясь, покатился к карнизу.
Жизнь прекратилась.
И ничего уже не видел, не слышал, не чувствовал Мазунин: как собирались притихшие люди, как билась в плаче обезумевшая старуха, как, обхватив его, кричал Юрка: «Папка! Папка мой!» — как прикатила машина и тело вдвинули в темные, отгороженные от всего белого света недра.
… Утром это было, светлым-светло…