Старик Мазунин
Шрифт:
— Что?
— Понял, что — все! Гроб пора колотить, вот что! И положат в него и детство, и войну, и любовь нашу с тобой, Любашка. Да это бог с ним! Чему быть, того миновать нельзя. А погляди-ко на меня: и здоровьишко, и сила есть, не жалуюсь пока, и кумекаю кой-чего, — дак так и похоронить себя теперь? Нет, шалишь! Пожить еще охота, Люб.
— Может, робить пойти?
— Нет! Это — все по-старому будет! И теперь, и потом — не век же за станком стоять, даже если допустят. А я по-старому не хочу. Пущай уж те годы, что остались, сызнова для меня
— А чем там лучше-то будет? — спросила Красильникова. Волнение Мазунина передалось и ей, она сжала ладонями заполыхавшие вдруг щеки, нервно поежилась.
— А хоть и ничем! Зато это моя жизнь будет: куды захочу, туды ее и поверну, так-то вот.
— Затем и пришел, чтобы это мне сказать?
— Да нет. — Старик нахохлился, упер локти в колени и положил на ладони голову. — Я вот что: мне таких умных баб, как ты, на веку не попадалось, ни до тебя, ни после. А с мужиками нет охоты связываться. Дак скажи ты мне, Любовь-не-помню-отчество: пошто это такая дурь на меня накатила? Я вот никак не могу понять, тебе со стороны виднее должно быть — верно?
У нее закривились губы. Мазунин вздрогнул: узнал усмешку, перед которой когда-то не устоял. Заморгал, отвернулся.
— Я вот как, Степушка, думаю: много на твой век от роду было отписано, а ты вначале где-то засушил себя, да только теперь отходить стал. С одной стороны, и хорошо было: жизнь прожил — и не крикнул! Зато теперь, Степушка, кричится. А я вот загодя откричалась, и — спокойная теперь, живу себе тихохонько, и тоски нет… Да! Ты Пашку помнишь?
— Как не помню! — глухо отозвался Мазунин.
— Недавно письмо от него получила, пишет из Кемерова: плохо, мол, жизнь сложилась, ни угла, ни спокою на старости лет. Слесарит где-то, да в общежитии живет, — какой он бабе, старый-то, нужен? Ох, мужики вы, мужики — куролесите по белу свету, сорите своим семенем, где ни попало. Дак просится: прими, мол, Люба, если сможешь!
— Ну, а ты как?
— Думаю вот. И приму, наверно. Все не одной век коротать. Да и Лизонька вот рожать собирается приехать.
— Что, замуж вышла? А я не знал! — встрепенулся Мазунин.
— Какое там замуж! — Красильникова полезла за платком, отвернулась. — Такие уж мы с ней, нескладехи…
Мазунин поднялся.
— Вот как… Вот как… — шептал он. Подошел, неловко обнял ее сзади за плечи. — Много вам, бабы, счастья в жизни надо. Да только все как-то не так у вас получается: топочете, суетитесь, бегаете за ним, а толку-то нет! Без мужика — что ж, тоже ладно, а то попадет пьянь да дрянь — обиходь-ко его! Откричалась, значит… А я думаю — кричать тебе еще да кричать, Любашка…
Женщина вытерла глаза, заходила по комнате:
— Такие-то мои дела, Степа.
— Иттить мне надо, — сказал Мазунин и пошел к двери. Остановился у порога, повернулся: — Слышь, Любаш! Может, спомним молодость-ту?
— Да ну тебя, Степка! — Красильникова махнула платком, нервно засмеялась. Снова погрустнела. — Не бывать теперь этому, Степушка. Отлюбилась я, да и ты-то… Какая теперь у нас любовь может быть? Так только, для скотства. А я так не хочу. Ступай уж, не трави себя.
— Ладно. — Мазунин потоптался, надел шапку. — Слышь, Люба, — тихо сказал он. — Я вот что узнать все хотел: любила ты меня ай нет?
— Любила, Степа. Я в жизни и любила-то: Аркашку своего, тебя, да командировочного одного еще. По правде любила. Какие-то вы одинаковые были: проснусь ночью, бывало, рядом гляну — а вы не спите, в потолок глядите, смолите свои цигарки. Так сердце и захолонется. Да только не такой любви мне тогда хотелось. Я ведь дурная, Степа: башка у меня умная, не бабья, — а норов веселый, все так и тянет его на какую-нибудь чудинку. Потому я и мужиков себе больше веселых да бестолковых выбирала.
— Вроде Пашки, ага?
— Да… с Пашкой другое дело было. Как увижу его, бывало, — уж чего бы, кажись, не сделала, чтобы красотой его владеть! И ведь знаю, что пустяшный он: пьяница, дурак! — а на базаре подыму, отмою…
— Прощай, Любашка. — Мазунин взялся за ручку двери. — Пойду я. Ты это, найди уж меня как-нибудь, когда Люба в больнице будет. Попроведаю, гостинец принесу. Может, и робеночка в руках подержу, если до того не уеду, конечно.
Выйдя от Красильниковой, Мазунин переулками добрался до главной улицы и, заложив руки в карманы, наклонив вперед голову, пошагал домой. Шел у думал о своем: было оно, не было ли — то главное, ради чего стоило бросить и забыть все и лететь на огонь, завороженно кружась в подхватившем вихре?
Когда сзади раздалось урчание мотора и послышался веселый окрик, Мазунин вздрогнул и бросился в сторону. Слетел с тротуара, увязнув в снегу. Опомнился, глянул — из кабины самосвала весело скалился Валька Бобров:
— Игнатьич, не угони в сугробе! Гляжу, топаешь — дай-ко подвезу, думаю.
Мазунин выкарабкался на тротуар; потоптался, отряхиваясь. Махнул рукой::
— Не! Я сам. Доползу как-нибудь.
— Ну, как знаешь.
Самосвал рявкнул, рванул с места и скрылся в снежной пыли. Старик глядел ему вслед. Эх, Валька, Валька…
20
Весной шестьдесят четвертого года Мазунина на заводском собрании выдвинули в народные заседатели. Он испугался: отказывался, пытался даже грозить самым отчаянным крикунам, но это сочли за кураж, и кандидатура прошла единогласно.
После собрания директор, поздравив Мазунина, вдруг двинул его кулаком в бок:
— Что, боязно? А ты не бойся. С нами шуметь не боишься — чтобы все, значит, по правде было! А раз уж ты такой правдивый — вот и стой за нее, за правду-то, только уже не в заводском, а в государственном масштабе, понял? Между прочим, — он наклонился к уху Мазунина, — там, я думаю, дело проще: виноват — отвечай по закону, не виноват — ступай, оправдан! Не то, что у нас иногда: того, другого нет, детали запарывают, план горит — а виноватить некого.