Старики и бледный Блупер
Шрифт:
Черный Джон Уэйн стоит насмерть, паля из своего M60 так, что ствол уже светится красным и белым. Но огнемет солдата СВА с ревом бьет поперек траншеи, и Черный Джон Уэйн превращается в негра в багряном наряде как на параде, и его грузное тело дергается как марионетка, и он пляшет под аккомпанемент патронов для M16, которые рвутся в его подсумках, а потом M60 в его руках взрывается огнем, и Черный Джон Уэйн стоит, как и прежде, а наступающие солдаты СВА обходят него и идут дальше. Он хватается за глотку обеими руками, будто пытается сам себя удавить или оторвать себе голову. И падает на землю.
Мы наносим удар по левому флангу Гуков-коммунистов,
Мы запрыгиваем на их головы в траншею и забиваем их до смерти лопатками, втыкаем в их лица "К-бары" и отрубаем головы мачете.
А потом мы встаем в траншее на ноги, разворачиваемся в сторону врага, и искрящейся лавиной твердого красного железа хлещем по яйцам, животам и ногам, и косим наступающих на высоту.
Кто-то где-то костерит господа, и где-то еще хор "Новембер-Хоутел"*, чмырей, молит о помощи: "САНИТАРА! САНИТАРАСАНИТАРА!"
Нам насрать. На хер раненых, и на хер личные проблемы этих сладкожопых созданий. Нам некогда обращать внимание на их слезы. Лавина желтых солдатиков откатывается туда, где нам их не достать, и от этого мы звереем.
Мы вылезаем из траншеи и соскальзываем на заднице в свои же заграждения, перелезаем через баррикады в три мертвых гука высотой, отпинываем с пути перепутанные взрывами обрывки проволоки и гонимся за отступающей волной из грохота и дульных вспышек, и на каждое движение, вопль или просто звук палим вслепую из раскаленных винтовок, пока не кончаются боеприпасы. И тогда мы отбираем боеприпасы у своих мертвецов.
Просто чудо боевое – прямо передо мной из ниоткуда возникает гук. Он бежит на меня, стреляя на бегу. Еще одно чудо – M16 вылетает у меня из рук. Гук гремит капсюлями, выпуская одной очередью полный изогнутый магазин, рассеивая по всему участку тридцать пуль из АК, чтобы прорезать себе проход.
Земля взлетает с палубы и хлещет мне в лицо.
Я вытаскиваю свой "Токарев" из наплечной кобуры и стреляю гуку в грудь. Он не останавливается, продолжает стрелять из автомата с примкнутым штыком. Я вижу тонкие черты его мальчишечьего лица, плоский нос, неровно остриженные черные волосы, его черный гуковский взгляд. Я дважды выстреливаю ему в грудь, и он подпрыгивает от пуль, но продолжает наступать.
Пальцы из горячего воздуха волшебным образом дергают меня за тропическую форму. Я чувствую себя как некий клоун в дурацкой киношной комедии про войну, который забыл все свои реплики. Получается, что мне остается только стоять здесь и корчить из себя крутого, пока этот гуковский фокусник будет мне кишки штыком выпускать. Весьма неприятная ситуация получается, черт побери. Неужто мертвец может столько пробежать?
Не знаю уже, что делать, а потому еще четыре раза стреляю в гука, и вот он врезается в меня как миниатюрный полузащитник в футболе, сбивает с ног и перескакивает через меня, а я падаю и, когда я бьюсь лицом о палубу, мощное землетрясение поражает Кхесань, и мои перепонки лопаются.
Тьма
Хряки проходят мимо меня, они молчат, их глаза прикованы к горизонту, но ничего там не видят, глаза воспалены, эти глаза – на запоре изнутри потных лиц, на которых запекшаяся пыль, поднятая в воздух снарядами, эти глаза, что ни на что конкретно не глядят – глаза полумертвецов, взирающих изумленно и недоверчиво на странную землю полуживых – тысячеярдовый взор.
Папа Д. А. стоит надо мной, он орет, но я ничего не слышу. Я затыкаю уши руками.
На палубе, рядом со мной – мертвый гук с розовыми пластмассовыми кишками, кучей сваленными на груди. В кишках кишат черные мухи. На щиколотках мертвого гука петли из телефонных проводов, чтобы друзья могли утащить его мертвое тело в джунгли.
Скрипучий голос, как у эльфа, доносится черт знает откуда издалека: "Ты выстрелом ему сердце вышиб! Ты выстрелом ему сердце вышиб!"
Я говорю Папе Д. А.: "А?"
И вдруг в мое поле зрения вторгается румяное лицо Могилы – самого дубового майора с двадцатилетним стажем в морской пехоте, и величайшего засранца на планете. Он орет. Его голос то становится громче, то снова уходит в никуда, и это хорошо, потому что, судя по оскалу на лице Могилы, лучше мне ничего не слышать.
– Хер ты у меня отвертишься! – говорит Могила. Он склоняется ко мне, пальцем поддевает воротник, стучит костлявым пальцем по золотистым знакам различия. – Я тебя ниже рядового опущу!
Я произношу с улыбкой: "И я до тебя еще доберусь, Могила".
Могила глумливо ухмыляется и шествует прочь.
Когда ко мне возвращается слух, Папа Д. А. докладывает обстановку. Могила собирается подать на меня по 15-й статье, внесудебное расследование, потому что Бобер рассказал Могиле, будто наземная атака застала нас врасплох потому, что я спал при несении караульной службы. Но военно-полевой суд мне не грозит, потому что Бобер, как мой взводный сержант, заступился за меня и попросил Могилу на меня не серчать, потому что я чокнутый.
Наземная атака представляла собой лишь разведку боем. Наша бравоватая контратака привела лишь к бесполезной потере времени и добрых хряков. Могила уже отдал приказ отступать нашим стрелковым ротам на флангах. База в Кхесани могла бы пасть в последний день своего существования, не прилети B-52. Бомбардировщики густо засыпали участок за сотню ярдов от наших заграждений блокбастерами по две сотни фунтов, и в очередной раз спасли нас, на хер.
А Бобер, рассказывает мне Д. А., будет представлен к "Серебряной звезде" за героизм под огнем противника, потому что утверждает, будто лично возглавил контратаку. И еще Бобер получит "Пурпурное сердце" за мучительное ранение в рот, полученное в ожесточенной рукопашной схватке с элитными северовьетнамскими бойцами. И, наконец, Могила планирует подать рапорт о производстве Бобра в штаб-сержанты за отличную службу.