Старосольская повесть
Шрифт:
Случилось так, что, против обыкновения, никто не пришел к обеду и полковник один сел за стол. Кушанья чередой сменяли друг друга, любимое токайское исправно наполняло большой бокал, а мысли Акличеева неотступно обращались к судьбе Жаркого. «Да ведь бегут же люди и не из таких тюрем, — рассуждал он. — Монте-Кристо хотя бы… Или это только в книгах? Так ведь тут не остров, а только что гнилой заборишко перелезть. Вот и деньги как раз есть, и ребята самые верные из дворовых найдутся… Может, тын этот ночью подпилить?.. Пожар устроить и его выкрасть? Неужели ничего не придумаю? Или удаль моя пропала?..»
И подвиги
За последним блюдом полковник приказал кликнуть кучера и егеря, доверенных спутников прежних приключений, велел им запрягать дорожную коляску четверней да уложить в нее, кроме погребца с закусками и питьем, еще топор, пилу, веревки и одеяла.
Начало смеркаться, когда, положив в один карман деньги, а в другой на всякий случай заряженный пистолет, предводитель выехал со двора. Несмотря на выпитые две бутылки, он чувствовал себя бодро, держался молодцевато и задача рисовалась ему вполне разрешимой.
Когда проехали мимо последних городских домов и отстала наконец упорнее других лаявшая на коляску собака, он велел остановиться и ждать, а сам пошел пешком к острогу.
Сделав шагов сто по песчаной дороге, полковник запыхался, остановился и стал оглядываться. Место было пустынное и самое унылое. Впереди виднелся острог с его высоким частоколом и серыми тесовыми крышами. По одну сторону дороги далеко уходили ровные пустые поля, по другую — в полуверсте, группой оголенных деревьев с торчащей из-за них колокольней и куполом церкви, обозначалось городское кладбище.
«А коли и удастся, так вынесет ли он дорогу? Ведь всю ночь проедем. Может, это убьет его, а так бы выжил… — раздумывал Акличеев, вновь направляясь к острогу. — Но все равно, лекарь-то говорит: тут помрет обязательно… А коли откроется? Суд, черт знает что… Предводитель дворянства, гвардии полковник и такое дело устраивает… Э, что там трусить! Рискну в последний раз!»
У самых ворот острога он встретил смотрителя, шедшего куда-то с фонарем в руке.
— Надо мне, любезный, с тобой о важном деле потолковать, — сказал Платон Павлович.
— Рад служить вашей милости, да вот сейчас спешу больно.
— Куда же?
— На кладбище, могилы начальство велело к ночи рыть, трое еще у меня кончаются.
— Как же без отпевания, словно собак каких, зарывать?
Собеседники шли рядом по тропинке вокруг острожного тына и дальше полем.
— Заочно отпоют… А чтоб зараза не расходилась, приказано сряду и хоронить…
— Слушай, приятель, — сказал, разом решившись, Акличеев, — хочешь нынче же три тысячи рублей в руки?
— Шутить изволите, сударь, — приостановился смотритель острога.
— Зачем, вот деньги-то… — И полковник поднес к фонарю пачку ассигнаций. — Три тысячи, копеечка в копеечку. С ними и службу острожную побоку пустишь. Уедешь в другой город, своим домком заживешь…
— А что делать-то надо, ваше высокоблагородие? — спросил смотритель с явным волнением. И так посмотрел на Акличеева, точно сказал: «Грех ведь, коли смеетесь надо мной…»
— Есть, братец, у тебя арестант Жаркий. Он теперь помирает…
— Да, плох.
— Так вот, устрой ты так, чтобы я мог его нынче же в ночь отсюдова увезти…
— Как же увезти? Он арестант ведь… — сказал смотритель растерянно.
— Кабы не арестант, я б тебя и не спрашивал, и денег бы не давал… А какой тебе, сообрази, доход будет, коли он в ночь помрет, а утром ты его закопаешь?
Смотритель молчал. Они подходили к кладбищу.
— А вам он на что? Все равно не нынче — завтра помрет. Что ж вы с телом делать станете? — спросил наконец спутник Акличеева, искоса на него поглядевши.
— Похороню, как надобно, не то что у вас тут.
— А коли выходите, тогда что?
— Как что?
— Да жить-то как он будет? Когда все откроется, и мне самому каторги не миновать, — сказал смотритель.
— Я думал, ты человек умный, — отвечал внушительно Платон Павлович. — Ты вот что сообрази: ежели я на этакое дело иду, то вровень с тобой отвечаю или еще сильней, раз колодника укрывать берусь. А мне, будто что, терять придется побольше твоего. Так что твое дело какое? Нынче ночью выдать его мне, получить свои три тысячи, а в бумагах показать, что был, мол, такой арестант, да помер от горячки и похоронен с другими. Только сам-то ты никогда, гляди, не обмолвись, ни пьяный, ни трезвый, ни жене, ни кому другому. А то и себя и меня сгубишь навеки. Понял?.. Тогда получай задаток. — И деньги опять вынырнули из кармана полковника.
Они подошли к первым могилам кладбища. Смотритель остановился.
— Да ведь не выживет, — сказал он, как бы из последних сил отгоняя от себя соблазн.
— Не твоя печаль, — возразил Акличеев, понявший, что дело уже решено. — А ты вот мне что скажи, есть ли у тебя такой верный человек, чтобы вместе с тобой его мне вынести?
— Человек-то как раз есть, — отвечал смотритель, более не колеблясь. — Немой тут один, да придурковатый, при остроге дрова колет, воду носит, полы метет. С ним мы и покойников нынче таскали. Солдаты заразы боятся. Так мы, когда все заснут, как бы мертвого на носилках его вынесем и около готовой могилы оставим, а вы тут уж сами берите. Я будто ничего и знать не знаю…
— Вот это так, — сказал довольный полковник. — Ну, бери пока что пятьсот рублей задатку.
Глухой ночью у земляного вала, окружавшего старосольское кладбище, в дорожную коляску Акличеева с мертвецких носилок было переложено бесчувственное тело Егора Герасимовича. Экипаж осторожно выехал на дорогу, пересек город и к рассвету со своей странной поклажей достиг деревни предводителя.
Выспавшись и сообразив все дело, Платон Павлович и сам несколько опешил от того, что выкинул. Он крепко почесывал в затылке, думая, что случится, если дело откроется, и о том, как же теперь поступить с умиравшим во флигеле человеком. Но было и утешение — к списку былых подвигов прибавилась еще одна такая штука, которой истинно могли бы позавидовать самые прославленные гвардейские повесы. Из давнишней, всем на удивление не забытой благодарности выкрасть колодника с края могилы — это действительно как в самом невероятном романе. Одно было жаль — рассказывать об этом никому нельзя, по крайней мере несколько лет.