Старовский раскоп
Шрифт:
— Вчера напоролись на трех кошаков.
— Ясно. Что еще?
— Местные. Волнуются. Понаставили, бля, капканов. Теперь совсем кранты. А позавчера в Игоря стреляли из дробовика. Может, припугнуть их?
— Я т-те припугну! По шее получишь, понял?! Местных не трогать! Да если хоть один местный…
— Понял. Но если они, заразы, сами к нам лезут?! Если они кольев в поле понатыкали?!
— Терпеть. Лучше прятаться. Лучше смотреть под ноги. Местных не трогать. Только попробуйте тронуть… Я лично…
Сталь в голос напускать в половине третьего ночи было
— Я понял. Тогда отбой? И про Вовку…
— Да. Я поговорю с его… женой… — на третью бессонную ночь выражаться связно тоже становилось все сложней.
— Тогда — до связи. Может, удастся завтра. Но вряд ли.
— Хорошо. Если что, у вас есть два амулет-телепорта.
Долгие гудки
Долгий же скрип за спиной. Дверь. Петли не смазаны. Скрипят мозги. Еще отряды в Райском, три группы — ближе к Ириновке, но в основном у Старого. Там сейчас хуже всего.
Скрип увял. На мягких лапах, сзади подходит, обнимает и по привычке складывает голову Алексею на плечо.
— Идем, Леш, ребята ждут.
Вера. Мягкая, теплая, усталая. Пахнет незабудками.
— Еще одно дело…
— Никаких дел. Отправишь и спать. Давай пойдем сегодня спать…
Лампочка мотается на грязноватом проводе из стороны в сторону — сквозняк. Мечутся по потолку простуженные блики и грязно-желтые тени.
— Еще одно дело.
— Тебя ждут. Им выходить на дежурство. Луна уже совсем…
Луна и точно уже совсем — яркая, холодная, в стылой дымке мороза.
— Хорошо.
На столе газета. Мелкая, тощая. Плохая тонкая бумага. В газетке черным по желтой бумаге: "Хищники" — большими, жирными буквами. Ниже, тревожно и мелко: "Небывало холодная зима выгнала опасных хищников из лесной чащи и влечет их ближе к деревням, домам, людям, теплу и пище…."
Февраль 1989 года.
***
— Ешь кашу.
— Она противная.
Инна протерла стол. Расставила вымытые тарелки. Полотенце повесила на батарею. Славка куксился над кашей. У Славки в последнее время совсем нет аппетита. Вчера вон кое-как похлебал супа в обед, вечером поклевал печенья.
— Наверно. А ты все равно ешь.
— Не хочу.
— А чего хочешь? Шоколада?
Серьезно обдумывает вопрос. Изрекает:
— Конфет. Жвачек.
— Хорошо. Я схожу в магазин, когда тётя Лена встанет. А ты пока ешь кашу.
За стеной спит сестра. Ночь сидела со Славиком, теперь спит.
— Не хочу.
— Ох, горе мое луковое… Хоть пару ложек! А то у тебя где силы возьмутся чтобы летом с папой идти на охоту?
Мальчик чертит ложкой в тарелке с манкой треугольники и кривоватые квадраты. Оживляется:
— Папа возьмет меня летом на охоту?
— Только если будешь хорошо себя вести и есть кашу.
Такого нехитрого шантажа хватает аккурат на те две ложки. Затем Славик зависает над тарелкой в задумчивости и мечтательно сообщает:
— А папа обещал еще БТР и воздушного летучего змея. Мы будем летом пускать.
— Будете, — согласилась. — Не чахни над тарелкой, ешь.
Мысли Славкины витают в каких-то заоблачных высях, на бледных губах гуляет мечтательная улыбка. За стеной шаги и тихие чертыхания. Лена проснулась. У нее отпуск, обещала остаться на весь сегодняшний день и еще завтра до обеда. Но завтра до обеда уже не нужно, потому что завтра, двадцать пятого декабря, с утра, в десять приблизительно, нужно уже быть собранными, взять все необходимые вещи и ждать. Придет Ингмар, наверно. Или еще кто-то из клана. Завтра все решится — мелко вздрогнула, когда вспомнила. Уже завтра. Тоша говорил, будет какой-то обряд, и после обряда всё станет хорошо. Или не станет.
Устало откинула со лба челку — лезет в глаза. Волосы отрастают слишком быстро, а времени добежать до парикмахерской и обкорнать никак не выкраивается. Некогда. И не хочется.
Ладно. Сойдет и так. Завтра наконец удастся увидеться мужем. Почему он не звонит? Что-то с ним происходит. Нехорошее. Завтра все прояснится. Завтра закончится. Неужели все-таки закончится?
— Мааам!
— А? Что? — встрепенулась, возвращаясь в реальность.
— Мам! А тетя Лена мне вчера сказала, что бывают Птицы, которые как мы! Что они когда хотят — птицы, а когда хотят — человеки. А Птицей быть лучше, чем Пантерой?
— Не человеки, а люди, — машинально поправила. — Не знаю, лучше или хуже, никогда, знаешь, не была птицей…
— Зато они сами летают….
Да, а сами они летали… Все эти птицы, у которых совсем никаких проблем и никаких синдромов.
***
Волк успокоился. На второй или третий день. И волк, и тот, другой волк, который за стенкой — оба успокоились. Или просто у того волка, нового, силы тоже закончились. Второго волк иногда слышал — тот поскуливал и подвывал, иногда бился в дверь, но все реже. Зато и не давила больше луна. Она съежилась до тонкого огрызка и отъехала к краю неба. В камеру теперь попадали только далекие паутинки ее лучей. И, иногда — снежные ошметки.
Через сколько-то времени, когда другой совсем затих, пришли люди. Много.
Волк спал зыбким болезненным сном, когда ввалились в камеру. Топали, пнули волка под ребра, волк зарычал — но тщетно. Ему разок еще задвинули в зубы и схватили за шкирку. Волк вырывался, но слабо. Он все равно знал, что вырываться бессмысленно. После того, как иссякла надежда на сородича, волк окончательно погрузился в апатию.
Навесили цепь. Тяжелая и холодная, она тут же потянула к полу и, поскуливая, волк повалился на бок. Тогда без лишних церемоний его подхватили, нацепили намордник и потащили вон из камеры. Через длинный коридор, через большой темный зал, в котором шуршали неопределенные тени, через еще один коридор, холодный, а потом вывалили в мороз и свежесть зимы. Волк слабо дернулся, но его удержали. Оттащили подальше и швырнули в сугроб. Как тряпку.