Старые друзья
Шрифт:
Память помимо воли снова и снова возвращала меня к одной и той же сцене, участниками которой были Мара и я и после которой я чувствовал себя примерно как после автомобильной аварии.
Я работаю в курятнике. На мне заляпанные шорты и резиновые сапоги. Мне семнадцать лет. Я голый до пояса. У меня узкая грудь и тощие руки и ноги. По лицу и спине у меня стекает пот, на который налипает сероватая пыль. Эта пыль везде – у меня на ресницах, в глазах, в ноздрях, на губах. Волосы приклеились ко лбу. От резкой вони помета трудно дышать. Отец попросил меня почистить курятник, и я скрепя сердце согласился, взял большую лопату и метлу и бодро принялся за дело, чтобы поскорее с ним покончить. Потом я приму душ, надену свежую рубашку, побрызгаюсь одеколоном, сяду на мопед и поеду в город, на свидание с Марой. Она и не догадается, на
Что касается Люс, то с ней меня связывали гораздо более приятные воспоминания. Раннее летнее утро… Мы вдвоем стоим на обочине деревенской дороги, возле ног – рюкзаки. Мы впервые отправляемся в дальнее путешествие. Автостопом. Мы свободны. Свобода нас пьянит. «Скажи, классно?» – спрашивает она, и я отвечаю, что да, конечно классно. Я знал, что завтра с безоблачной радостью встречу ее на пристани, и порукой тому – ее голос в телефонной трубке.
Лурс… Думая о нем, я неизменно вспоминал кошмарный эпизод, свидетелем которого не был, узнав о нем от самого Лурса («Имей в виду, Сильвер, об этом слышали всего четыре человека»): он лежал в классе на полу и держал руками мертвую женщину. Я не представлял себе, какой он сейчас, насколько успешно его крупное тело справляется со временем, до какой степени он изменился.
Трех из своих друзей я помню семнадцати-восемнадцатилетними, потому что с тех пор с ними не виделся. Их образы навечно застыли в этом возрасте. Жан – другое дело. С Жаном мы никогда не теряли друг друга из виду, никогда не переставали дружить и даже стариться начали вместе.
Рассвет в пустом доме застал меня в том же полугипнотическом состоянии. Я как будто все глубже погружался в прошлое и уже дошел до поры, которую привык называть «эпохой цесарок» – когда был молод отец и жива мать, когда мы спорили с сестрой, когда у нас была собака и я был ребенком. Я шагал по тропинке вдоль океана, покупал в местной лавке продукты к ужину, а в памяти всплывали лица и голоса. Пакеты и бутылки – рыбу, рис, приправы, помидоры, сливочное и оливковое масло, оливки, хлеб, сыр, белое вино, виски, минеральную воду – я уложил в корзинку на багажнике. Что ест Жан, я знал, но о вкусах остальных не имел понятия – слишком давно мы не виделись. Хотел было заняться стряпней, но решил, что лучше дождусь остальных и мы приготовим ужин все вместе, иначе получится, что они у меня в гостях. Кроме того, если между нами возникнет неловкость, будет очень кстати занять чем-то руки.
Еще я купил открытку для отца и старательно, самым разборчивым почерком написал текст, закончив, как всегда, словами: «С горячим приветом, твой сын Сильвер». Я знал, что он будет читать и перечитывать ее за кухонным столом, через лупу, не пропуская ни одной буквы; изучит даже почтовый штемпель, а потом уберет открытку в коробку из-под обуви, к десяткам других. Я никогда не удалялся от дома дальше чем на триста километров, не важно, уезжая в Ангулем или в Токио, чтобы не послать отцу открытку, по возможности самого банального вида: если это был Париж, на открытке была Эйфелева башня, если Марсель – Старый порт, если Лондон – Биг-Бен.
Жан позвонил мне в четыре часа дня, чтобы сообщить, что все, как и договаривались, встретились в Бресте, что сейчас они садятся на паром и жаждут меня лицезреть. Люс и Мара приехали вместе, на машине, Жан и Лурс добирались поездом. «Как они?» – спросил я и услышал, как он озвучил мой вопрос остальным: «Он спрашивает, как вы». Веселый женский голос воскликнул: «Передай ему, что мы отлично!» – и раздался смех. Я спросил, кто это сказал – Люс? «Нет, – ответил он, – Мара».
К пяти часам вечера я больше не мог сидеть дома, оседлал велосипед и покатил к порту. Приехал я слишком рано и стал ждать под таким же, как вчера, осенним солнцем, на таком же холодке. Чтобы убить время, я разъезжал по парковке, рисуя передним колесом на асфальте ленивые восьмерки. Потом прислонил велосипед к стене и начал ходить туда-сюда. Наконец приблизился к пристани, облокотился о балюстраду и стал смотреть на море, в ту точку, откуда должен был прийти паром.
Какими они будут? Я помимо воли воображал их себе молодыми, не тронутыми временем, такими, какими они были раньше, беспечно хохочущими над минувшими сволочными годами, которым они оказались не по зубам. Я представлял себе Люс стройной и смешливой, с коротко стриженными волосами, как в семнадцать лет; Лурса – высоким и сильным, с черной курчавой шевелюрой, как в семнадцать лет. Я надеялся, что Мара возникнет из прошлого точно такой, какой она была в тот день, когда попросила у меня ластик, в тот самый первый день, когда она меня околдовала.
Да, какими же они будут? И каким они увидят меня? Особенно Мара… Уезжая из дома, я посмотрелся в зеркало в ванной и не испытал страха. Я не растолстел и не облысел. Правда, у меня появились морщины, больше всего на шее, на плечах и вокруг локтей. Но я-то успел привыкнуть к себе нынешнему, а вот они – нет.
В шесть часов вдали показалось дрожащее в дымке пятно. Паром. Очень долго он как будто не двигался с места, но вдруг нарисовался возле самого входа в бухту. Море поблескивало в косых лучах солнца. Я уже слышал надрывный гул мотора. Паром вроде бы развернулся в обратную сторону, но нет, он шел прямо на меня, сверкая синим корпусом. Он вез мне Жана, Лурса, Люс и Мару. Я глядел на него, и сердце у меня колотилось.
2
Пожар. Дверь. Фокус-покус
Мой рассказ посвящен людям, тем не менее я уже упомянул двух животных – кота и собаку. История кота – совсем свежая; я восемнадцать лет гладил его, а он молча терся о мои ноги и завершил свои дни завернутым в старое одеяло. Мир его усам; про него я говорить больше не буду. Собака – другое дело. Она была у меня в детстве, здоровенная шальная и добрая псина, которой я обязан в том числе тем, что научился прямохождению, что очень пригодилось мне в дальнейшем.
Это было давным-давно. На нашей ферме.
Чтобы найти наш дом – тот дом, в котором я провел первые годы своей жизни, – приходилось несколько раз спросить у встречных дорогу, несколько раз сбиться с пути и подвергнуться нападению нескольких кусачих собак. В награду вы выбирались на узкую тропку, которая вела во двор, летом – пыльный, зимой – утопавший в грязи. Дом представлял собой традиционную маленькую ферму из почерневшего камня с крохотными окошками. За домом располагались курятники и теплицы. Когда меня спрашивают: «Это ведь недалеко от Лувера?» – я отвечаю: «Нет, это далеко от Лувера». Это отовсюду далеко.
В день моего появления на свет половина нашего департамента горела. Последние два месяца стояла страшная жара, и все пересохло: трава, кусты, деревья. Дышать было нечем. Все понимали: достаточно зажженной спички и дурака, способного ее бросить, чтобы начался пожар. Дурак нашелся: это был старший сын папаши Перу, некто Ролан, про которого давно говорили, что у него не все дома. Спалить весь департамент не входило в его намерения – ему просто хотелось посмотреть на большой огонь. Именно это он повторял, прижимая к пузу берет и утирая слезы, когда его хорошенько прижали и вынудили сознаться. Он набрал хвороста и сложил небольшой костерок, не забыв вооружиться веткой дрока – на всякий случай. Но пламя, едва вспыхнув, мгновенно перекинулось на траву вокруг костра и побежало дальше, к зарослям кустарника и к лесу. Он колотил окрест своей несчастной веткой дрока, пока не вывихнул плечо, но в этой битве у него не было шансов на победу. Выдохшись, он помчался домой, вопя во все горло: «Пожар! Пожар!» Как ни странно, его даже не наказали, разве что папаша вломил ему по первое число, но этим все и кончилось. Употребляя слово «вломил», я не имею в виду, что его отругали или отшлепали: отец отлупил его так, что бедняга чуть не отдал богу душу.