Стать Джоанной Морриган
Шрифт:
– А сама мамочка спит хорошо?
– Да. Наверное. Неплохо. Приходится вставать к малышне, но это опять же в порядке вещей.
– А как у мамочки… швы?
Тут я малость подвисла. Я знала, что после рождения близнецов у мамы были разрывы промежности, и ей наложили сорок два шва, и что она каждый день подмывается теплой соленой водой – потому что сама готовлю ей теплую соленую воду, но вообще мама не делится со мной информацией о состоянии своей вагины. Я читала «Духовное акушерство» (Ина Мэй Гаскин, Book Pub. Co., 1977), и там написано, что рожавшие женщины племени обычно не обсуждают детали деторождения с девственными
– Ежедневные подмывания соленой водой творят чудеса! – сказала я все так же бодро и весело.
– Швы совсем не болят? – продолжала расспрашивать акушерка. – Не кровоточат, не мокнут?
Я уставилась на нее.
– Может быть, мамочка предпочитает не обсуждать это при детях?
Мы обе взглянули на моих братьев. Братья сидели, вытаращив глаза.
– Дети, можно мы с мамочкой поговорим наедине? – сказала акушерка.
Ужас обрушился на меня, как… как атомная бомба.
– О боже, это чума, – простонал Крисси. – Это новая эра.
– У меня нет детей! – в панике проговорила я. Я что, похожа на мать пятерых детей? Охренеть и не встать. – Это не мои дети! – Я посмотрела на Мэвида с его красным сморщенным личиком. Он запутался пальцами в розовом ажурном одеяльце, в которое был завернут.
– Вы разве не Энджи Морриган? – спросила меня акушерка, сверившись со своими записями.
– Нет. Я Джоанна Морриган. Ее четырнадцатилетняя дочь, – сказала я со всем достоинством, на какое была способна.
Мама наконец спустилась в гостиную, шагая чуть враскоряку из-за этих швов у нее на влагалище – у нее, не у меня.
– Миссис Морриган, прошу прощения. У нас тут случилось небольшое недоразумение, – сказала акушерка, поднявшись ей навстречу.
Братья скользнули к двери, как капли масла на раскаленной сковороде. Я отдала Мэвида маме.
– Я хорошо позаботилась о своем младшем братике, – сказала я, сделав упор на последних словах, и тоже бросилась прочь из гостиной.
Мы все втроем выбежали из дома, перелезли через сломанный забор в глубине сада и помчались в поля.
Всю дорогу Крисси вопил:
– Ааааааааааааааа!
Когда мы уселись в кружок, скрывшись в высокой траве, он все же закончил мысль:
– Ааааааааа, ты наша МАМА!
Крисси с Люпеном рыдали от смеха. У Люпена действительно брызнули слезы. Я легла лицом в землю и крикнула:
– БЛИН!
Это все потому, что я толстая. Толстая девочка подросткового возраста всегда выглядит старше своих лет. Если ты носишь лифчик размера 38DD, в глазах окружающих это как бы подразумевает, что ты вовсю живешь половой жизнью, регулярно сношаясь с альфа-самцами где-нибудь на пустыре. Это было бы очень кстати. Но я еще даже ни разу не целовалась с парнями. Мне так хочется с кем-нибудь поцеловаться. Меня злит, что меня никто не целовал. Я уверена, что у меня будет здорово получаться. Когда я начну целоваться, мир об этом узнает. Мои поцелуи изменят все. Я стану «Beatles» от поцелуев.
А пока что меня – нетронутую, нецелованную – принимают за Святую Деву, непорочную мать
– Мама, дашь мне МОЛОЧКА? – говорит Люпен, притворяясь, что хочет сосать мою грудь. Этого никогда не случилось бы, будь я такой же худышкой, как наша двоюродная сестра Мег. Мег уже пять раз защупали. Она мне рассказала в автобусе по дороге в Брюд. Я не знаю, что значит «защупать». У меня есть опасение, что это какое-то не очень приличное действие, производимое с девчоночьей задницей. Но Мег носит комбинезон. И как ее парень дотуда добрался? Не постигаю.
– Мама, роди меня ОБРАТНО! – кричит Люпен и тычет башкой мне в промежность. Все ржут как кони. Мне так неловко, что я напрочь забыла все матерные ругательства.
– ИДИ… В БАНЮ! – кричу я.
Они ржут еще пуще.
Кто-то зовет нас из дома. Это мама. Наша настоящая мама. Та, у которой действительно пятеро детей.
– Кто-нибудь найдет папины брюки? – кричит она из окна в ванной.
И вот часом позже мы с папой едем через центр города. Папа сидит за рулем. Папа все-таки надел штаны. Мы нашли их под лестницей. На них лежала собака.
Вулверхэмптон в 1990 году выглядит так, будто с ним произошло что-то плохое.
– С ним и произошло что-то плохое, – разъясняет мне папа, сворачивая на Кливленд-стрит. – А именно Маргарет Тэтчер.
Папа искренне, всем нутром ненавидит Маргарет Тэтчер. Это не абстрактная ненависть, а что-то личное. Как будто когда-то давным-давно она побила его в драке, и он еле-еле ушел живым – и когда они встретятся в следующий раз, они будут драться уже не на жизнь, а на смерть. Как Гэндальф с Балрогом.
– Я бы, ептыть, своими руками ее придушил, эту Тэтчер, – каждый раз говорит папа, когда по телику передают новости об очередной забастовке шахтеров. – Она отчекрыжила яйца всему, что я люблю в этой стране, и теперь вся страна истекает кровью. Это будет самозащита – убить проклятую тварь. Мэгги Тэтчер не остановится ни перед чем. Дай ей волю, ворвется к нам в дом и отберет у вас хлеб прямо, блядь, изо рта. Вырвет последний кусок. Так-то, дети.
И если мы в это время как раз едим хлеб, он отбирает его у нас чуть ли не изо рта, чтобы проиллюстрировать свою мысль.
– Тэтчер, – говорит он под наш дружный плач. Глаза горят, изо рта брызжет слюна. – Подлая сучка. Если кто-то из вас заикнется, что голосует за тори, я не знаю, что с вами сделаю. Выгоню, на хрен, из дома. Мы голосуем за лейбористов.
В центре города всегда безлюдно и тихо – словно половина из тех, кто должен здесь находиться, давно отсюда свалила. Сирень проросла в верхние окна заброшенных зданий. Русло канала забито старыми стиральными машинами. Почти все заводы закрылись: сталелитейные, трубопрокатные. Все слесарные мастерские закрылись. Все, кроме «Чабба». Велосипедные фабрики тоже: «Перси Сталлард», «Марлстон Санбин», «Стар», «Вульфруна» и «Радж». Мастерские, занимавшиеся украшениями из стали и росписью по металлу. Система троллейбусного сообщения – когда-то крупнейшая в мире – осталась лишь в виде выцветающих линий на старых картах.