Статьи из газеты «Известия»
Шрифт:
Лестная самоидентификация человечества
Самой популярной частью «Путешествий Гулливера», сочиненных пятидесятилетним деканом собора св. Патрика, стала первая — о посещении Лилипутии. Имя Гулливера сделалось нарицательным — он олицетворяет великана, а ведь был вполне дюжинным малым.
Гулливер, по замыслу Свифта, — человек вообще, «типичный представитель», подвергаемый самым разным испытаниям: в Лилипутии его испытывают миниатюрностью окружающих и ничтожностью их проблем, в Бробдингнегге он оказывается среди великанов и сам чувствует себя вошью. В королевстве Лапуту он обитает среди
Помещая героя в столь разнообразные обстоятельства, Свифт ненавязчиво подводит своего Абсолютного Человека, со всеми его слабостями и предрассудками, к мысли об изначальной и неистребимой порочности человеческой природы с ее судами, любовью к угнетению и праздности, развратом и корыстолюбием; однако благодарное человечество по-настоящему запомнило из этой книги только историю о великане, окруженном ничтожествами. Вероятно, это наиболее лестная самоидентификация.
Все нехороши, на лошадей одна надежда
Свифт дал едва ли не самый яркий в мировой литературе пример онтологической сатиры — простите за мудреное слово, его в самом деле нечем заменить. Объектом насмешки в книгах этого жанра становятся не социальные условия — они вторичны; не тираны и не сатрапы — они всего лишь люди; автор замахивается на вещи фундаментальные.
Свифт написал чрезвычайно брезгливую книгу. Она проникнута отвращением к физиологии как таковой — не зря Гулливер все время упоминает об отвратительных запахах, окружающих его. Йэху пахнут «смесью лисицы и хорька», воняют груди великанш, зловоние царствует над академией в Лагадо, поскольку один из тамошних ученых работает над обратным превращением дерьма в пищу…
Распадом, нечистоплотностью и безумием разит от струдльбруггов, воплотивших вековую мечту человечества о бессмертии: бессмертие оборачивается маразмом. Лучшего лекарства от страха смерти еще не придумано: помнится, лет в пятнадцать-шестнадцать меня очень мучила эта мировая несправедливость — всеобщая конечность, обреченность; своевременно перечитанная третья часть «Путешествий» вернула мне оптимизм.
Какое там бессмертие, если это бессмертие глупости, пошлости, трусости — всего человеческого! Стоит ли бояться смерти, когда такова жизнь! Не скажу, что это универсальное средство, но радикальное: юность вообще склонна к мизантропии, так что Свифт, безусловно, писатель молодых. Все нехороши, на лошадей одна надежда.
Именно молодым — от страха перед бесконечно притягательным и столь же опасным миром секса — свойственно подчас несколько истерическое пуританство, Свифт и здесь подходит — он питает такое же отвращение к любому соитию, не ведущему к оплодотворению.
Гуингмы зачинают единственного ребенка и после этого от половой жизни отказываются; 160 лет спустя Толстой в «Крейцеровой сонате» тоже ставил животных в пример человечеству — они, мол, занимаются этою гадостью раз в год и по необходимости…
Интеллигенции действительно лучше летать
Не сказать, чтобы Свифта так уж отвращали все люди. В образе лапутского королевства он попытался изобразить некую идеократию — власть мыслителей, исследователей, мудрецов; вся власть в Лапуту находится на летающем острове, который лишь очень редко и в случае крайней необходимости опускается на подданных, и то ненадолго. Это такой метод подавления восстаний — шлепнуться на восставших, сровняв их с землей, и тут же взлететь опять.
Я не думаю, что советские толкователи, рассматривавшие всю лапутскую часть «Путешествий» как злую сатиру на английскую власть, были так уж близки к истине: скорее, тут речь идет как раз об идеальных властителях, которым, однако, опасно чересчур приближаться к народу. Народ, как сказано в «Путешествиях», может их притянуть — тогда они рухнут и костей не соберут; плавное снижение не всегда возможно… В идеократиях и бюрократиях вроде советской сближение народа с властью действительно чревато катастрофой — тут Свифт оказался пророком.
Интеллигенции действительно лучше летать над миром на своем алмазном острове — снижаясь, она неизбежно падает. Не знаю, насколько такое прочтение близко к свифтовскому замыслу, но российская история наводит именно на эту трактовку.
То, что Гулливер после путешествий тяготится людским обществом и живет затворником, вполне естественно: как Журден, не догадывавшийся о своей способности говорить прозой, он и понятия не имел о своей принадлежности к самым грязным, ленивым и опасным животным. Ему казалось, что он такой, как надо. Увидавши таких, как надо, — чудных, благородных гуингмов, решительно не способных взять в толк, зачем нужен порох, — он осознал свою близость к зловонным и трусливым йэху, и представление о собственной значимости немедленно покинуло его.
Свифт постепенно впадает в безумие
Свифт, в общем, наглядно изображает развитие всякого честного интеллектуала: начинает он с догадки о своем величии, с ощущения, что все вокруг лилипуты и проблемы у них лилипутские. Чуть подросши, наш герой понимает, что он не более чем игрушка обстоятельств (как и Гулливер был игрушкой славной, но слишком большой девочки Глюмдальклич). Еще позже, в расцвете прекрасной зрелости, герой догадывается, что человек-то он нормальный, не хуже прочих, — но вот сближаться с этими прочими ему не нужно: делиться знаниями бессмысленно, из обмена опытом выходит одна профанация вроде Лагадской академии, взаимопонимание обманчиво, жить надо на собственном острове.
На этом уровне некоторые и останавливаются — Александр Зиновьев, например, любил называть себя «суверенной территорией» и имел на то все основания. Лишь ничтожное число умников и умниц — таких, как сам Свифт, — приходят под конец к осознанию собственной непоправимой ущербности, к мысли об изначальной порочности человеческой природы и о том, что никакое исправление нравов в данной Вселенной невозможно.
Людей можно приучить к подневольному труду, насильственной дисциплине и искусственной чистоплотности, но сделать гуингмов из йэху не сможет никакая алхимия. С тем Гулливер и возвращается из своих странствий — а Свифт постепенно впадает в безумие, которое и служит единственным венцом описанной здесь эволюции.