Статьи из журнала «Искусство кино»
Шрифт:
Ну да ладно. Сказал же Алиев, что кино не должно быть похоже на жизнь. Будем судить художника по законам, им самим над собою признанным.
Изобрести удачную умозрительную конструкцию для сценария способен любой человек, наделенный чувством эпохи, и чувство это присуще многим. Дальше начинается самое трудное — собственно реалии, и здесь большинство художников отделываются общими местами. Денис Евстигнеев своим режиссерским дебютом «Лимита» доказал, что делать умозрительное, притчевое кино, созидать искусственные конструкции он может непринужденно и грамотно. Такое кино вовсе не исключает попадания в болевые точки. Но фильмы этого рода обречены на эмоциональный недобор — просто потому, что они «не про жизнь», а про ее довольно приблизительную и упрощенную модель. И задача сделать «Маму» подлинно народной картиной смущала меня с самого начала. Почему именно Евстигнеев,
Кинокритика оказала режиссерам евстигнеевского поколения плохую услугу. Она часто была талантливее анализируемых картин. Критики настолько увлеклись интерпретацией пустых мест, что вовлекли в этот процесс и режиссеров. Теперь художник слишком хорошо знает, что он хочет сказать. Каждый сценарный ход функционален, каждая метафора прозрачна, и в результате кино лишается той драгоценной спонтанности, которая этому искусству только и сообщает жизнеподобие. Конечно, и на пути умозрений можно создавать шедевры. Но «Седьмая печать» Бергмана, при всей своей сконструированности, — картина более живая, чем нынешние российские фильмы с их абсолютно просчитанными ходами и механически действующими героями. Поневоле вспомнишь парадокс, приписываемый Шкловскому: у Гоголя черт входит в избу — верю. У беллетриста N учительница входит в класс — не верю! Создатели «Мамы» призывают не видеть в фильме голую метафору (в самом деле довольно плоскую). Но ничего другого там нет.
Точнее всех выразился петербургский критик Дм. Савельев: ребята, это не фильм. Это проект, вроде «Русского проекта» того же Дениса Евстигнеева, и требовать от этой картины живого чувства, живого персонажа бессмысленно. Все насквозь концептуально, все голо, очевидно, прозрачно, но авторы публично открещиваются от единственно возможного толкования. Нет, мы не имели в виду, что это наша страна. Мама — это не Родина. Нам хотелось объединить, растрогать, а не намекнуть и не пофилософствовать…
Но кому же не ясно, что страну, которая никак не выберет своего пути, нечем объединять, кроме воспоминаний о тех временах, когда все у нас было вынужденно общее? Да и воспоминаниями не больно объединишь — они у всех разные. И нужно ли все время объединять аудиторию? Нация бывает едина в двух ситуациях: пред лицом агрессии и под пятой диктатора. Ни то, ни другое не представляется мне оптимальной ситуацией, хотя бы прокат «Мамы» при этом и оказался максимально успешен.
На каждый персонаж выделена одна краска. Возникающая в результате раскрашенная картинка не тянет ни на полноценный вымысел, ни на полнокровный реализм, а является бесконечно растянутым социально-рекламным роликом, вроде «Позвоните родителям» или «Дима, помаши маме» (Диму, помахавшего маме, играл в ролике тот самый А.Кравченко, который у Э.Климова в «Иди и смотри» сыграл страшную главную роль, а у Евстигнеева играет плоского и блеклого наемника). О том, до какой степени случайны и малозначительны даже для авторов основные характеристики героев, свидетельствует и признание сценариста Арифа Алиева: в сценарии наемник убивает снайпершу «белые колготки» (тоже вполне мифическую и непонятно откуда взявшуюся в каком-то очень ташкентском интерьере), в фильме — не убивает. В принципе добивание раненой женщины, будь она хоть трижды снайпер, в серьезной картине было бы главным штрихом для характеристики героя. Евстигнеев убийство выбросил, заставил героя пожалеть снайпершу, а все прочее оставил как есть. Когда герой настолько послушен авторской логике и начисто лишен своей воли, значит, о психологической достоверности или цельности речь идти не может. Евстигнеев пошел по пути имитации советского киноплаката (был и такой жанр, вспомним вторую серию «Романса о влюбленных»). Но плакат есть нечто по определению плоское, и узнаваемость героев здесь не оборачивается радостью от точности попадания, ибо узнаются, увы, штампы, а не живые люди. Своего рода тест на стандартность мышления: шахтер — не платят зарплату. Наемник — воюет со снайпершей. Полярник — оплодотворяет чукчей. Поэт — Пушкин, часть лица — нос, домашняя птица — курица. И т. д.
Зачем надо было ради эпизода с Николаем-производителем (В.Машков) летать на Диксон, не постигаю. «Ради подлинности», — говорит съемочная группа. Подлинности нет. Конечно, подлинность в искусстве — это вовсе не точность в реалиях, но Машков и эмоционально ничего тут сыграть не может, потому что играть, по сути, нечего! Идет игра на приемах, на актерской технике, не вызывающая никакого сопереживания. Можно бы, в принципе, заставить Миронова играть парализованного Ленчика… и наоборот. Но боюсь, что и это ничего бы не изменило.
История фильма известна: Евстигнеев хотел снять советский боевик (не отдавая себе отчета в том, что снимать советское кино в постсоветское время — задача весьма сомнительная). Любимые советские фильмы Евстигнеева отличаются именно цельностью при всей своей лживости, а наше время такую цельность исключает, хотя бы потому, что «советский боевик» — уже оксюморон. Советское кино было не зрительским, а идеологическим (вне зависимоcти от степени правоверности), и смотрели его потому, что другого не было. Сделать зрительское советское кино удавалось единицам. Так что в возможности снять народный фильм про мафию Евстигнеев разочаровался очень быстро и захотел снять про семью, с объединительным пафосом, с опорой на традиционные ценности. И тут чисто механический подход: нам нужны семейные ценности, но чтоб лихо закрученный криминальный сюжет? Отлично, будем снимать про криминальную семью! Чтобы сентиментально, но жестко — в стиле 60-х, но в темпе 90-х.
Не вышло.
Сам будучи оператором, сняв как минимум две картины («Армавир» Абдрашитова и «Луна-парк» Лунгина) в большом стиле, с элементами фильма-катастрофы, Евстигнеев имеет о кино физиологическое, что ли, представление. И он понимает, что для достижения нужной эмоции — в данном случае это мурашки по спине — требуется прежде всего изобразительная мощь. Это он умеет. В «Лимите» они с оператором Сергеем Козловым это местами даже сделали — взять хоть эпизоды с загадочной, полуразвалившейся пустой конструкцией сталинских времен, не то водный стадион, не то речной вокзал. Герой Машкова любил там сидеть, даже приобрел конструкцию в собственность, но не очень понимал, что с ней теперь делать.
Евстигнеев любит снимать большое, монументальное. Можно было снимать картину в трагифарсовом, гротескном ключе — в сценарии заложена такая возможность, — но Евстигнеев как раз старательно имитирует большой стиль с его солидной повествовательностью, с большими пустыми пространствами и крупными движущимися объектами: самолет, ледокол, эшелон… В остальном он от большого стиля далек: у него нервный, быстрый монтаж, почти клиповое мышление.
Колесо обозрения в «Армавире» или поезд в финале «Луна-парка» — образы, которые сделались фирменными знаками этих картин. В «Маме» тоже были бы такие образы, не пойди режиссер на этот раз по пути воспроизведения старых клише, которые в современных условиях, как выяснилось, совершенно не работают. Поезд — вечный символ России, пластическое ее выражение, но воспроизводить советские штампы в постсоветской распавшейся империи — значит уже не умилять зрителя, а как раз страшно недобирать эмоцию. Самолет, летящий сквозь облака и тормозящий на посадочной полосе, — слишком явная цитата из не слишком многочисленных советских фильмов-катастроф, лучшим из которых был «Экипаж» (какой-нибудь специалист вспомнит и «Молчание доктора Ивенса»).
И тем не менее один эмоционально точный эпизод в фильме есть. И служит своего рода камертоном, показывая, чем могла бы стать эта картина, если бы у Евстигнеева и его продюсеров достало храбрости снять гротескное, вызывающе недостоверное, издевательски трагифарсовое произведение. Но они предпочли все-таки давить на слезные железы зрителя — пусть не коленом, как Михалков, а пальцем, как остроумно заметил Андрей Кнышев после премьеры.
А точный эпизод — диалог Мамы с Ленчиком в поезде уже после его похищения, в процессе возвращения на станцию Шуя. «Ленчик! — говорит Мама почти обиженно. — Ну шо ты все молчишь? Ну все же хорошо! Все вместе же! Едем же ж! Ну ты шо?» Это очень сродни вопросу предателя из известного партизанского анекдота: командира отряда ведут вешать, а предатель сидит в своей хате, ест борщ. Когда командира проводят мимо, предатель кричит ему в окно: «Петро, ты шо, обиделся?» Женщина, которая по сути дела погубила жизни своих сыновей, подмяла их под себя, как минимум дважды заставила рисковать жизнью, напрочь не понимает, что происходит. И вины своей не чувствует, и прощения просит исключительно ради традиции. В России постоянно просят прощения, а делают все по-прежнему. Про Маму правильно говорит начальник психушки, герой Максима Суханова: железная баба. Только такие в тюрьме и выживают — шутка ли, пятнадцать лет!
У героини Нонны Мордюковой начисто отсутствует эмоциональная память, иначе как бы ей пережить все ужасы ее биографии? Она вообще не задумывается, а действует, повинуясь инстинкту. Это важное открытие Евстигнеева: начни Россия думать, осознавать свое положение, разве она выжила бы? Нет, конечно, слишком чудовищна ее история. Ею движет роевой, собирательский инстинкт, а осмыслять свой путь, свое прошлое и будущее она не намерена. Все же ж хорошо! Все ж вместе! Едем же в поезде — поезд ведь всегда же ж был символом счастья в России! Если втиснулись, если едем, да еще в купе и с огурцами, то разве же ж это не счастье?