Ставка на бандитов
Шрифт:
На «малолетку» он заехал юным блатным романтиком, скромным мальчонкой, пытавшимся видеть в людях только хорошее. А по прошествии двух лет, когда Фомину исполнилось восемнадцать и его перевели «на взросляк» (так как по приговору суда он получил четыре года лишения свободы, а на «малолетке» сидят до совершеннолетия, то оставшийся срок предстояло провести в одном из ИТУ), он преобразился в Монаха — хитрого и матерого уголовника, отрицательно настроенного не только к администрации колонии, но и к человечеству вообще.
И неизвестно, в кого
Вор в законе, прошедший через одиночки, карцеры и БУРы, то есть бараки усиленного режима, колонии строгого и особого режима, «крытки» вплоть до печально известного «Белого Лебедя», где содержались «социально опасные преступники, воры в законе и авторитеты, резко отрицательно настроенные к режиму» (это — официальная формулировка), Фомин-старший не только не поддался «мусорской ломке», но смог сохранить в себе человечность.
В тысяча девятьсот семьдесят пятом году Валерия Николаевича Фомина, «учитывая его исключительную социальную опасность» как постоянного нарушителя режима ИТК, перевели в колонию усиленного режима для совершеннолетних, где ему предстояло провести два года. Его отец, тоже вор, смог сделать так, что Монах, Фомин-младший, попал на ту зону, которую сам и «держал».
Встреча получилась довольно сдержанной.
Фомин-отец, вор по кличке Паук, неоднократно получал малявки с «малолетки», в которых сообщалось о том, как зарекомендовал себя его сын, и хотя отзывы оказались положительными с точки зрения воровской морали и «понятий», тем не менее ему самому хотелось убедиться в непредвзятости тамошнего «смотрящего».
Как только этапных спустили в зону после карантина, Монаха ввели в бытовку, где за старинным письменным столом восседал Паук.
В первый момент Валера не узнал отца: ввалившиеся щеки, слезящиеся глаза и непомерная худоба никак не соответствовали образу того человека, который запомнил сын: почему-то, кстати или некстати, вспомнилось, как когда-то учил его плавать на черноморском курорте, покупал мороженое и рассказывал интересные сказки.
Правда, тогда Валерику было чуть больше шести лет и с тех пор они не виделись…
Там, в бытовке, рядом с Пауком сидели еще двое мужчин, которые, улыбаясь, уставились на Монаха, просвечивая его, словно рентгеном, своим острым взглядом. Но это казалось пустяком по сравнению с тем, как смотрел на сына отец: его взгляд, подобно тяжкой бетонной плите, пригибал того к земле, в какой-то момент Монаху даже показалось, что если он не отведет глаз от лица пахана, то его или сплющит, как букашку, до состояния мокрого пятна, или просто лопнут глаза.
Впоследствии он неоднократно вспоминал эту сцену и по коже пробегала волна нервного напряжения. Никогда в будущем ему не приходилось испытывать ничего подобного. Что же это было? Может быть, страх? Но нет — бояться Фомин перестал давно. Тогда что? До сих пор он не находил ответа на этот вопрос.
Все же он тогда не отвел глаз, потому что знал — это может дать повод усомниться в его честности.
В душе оставшись довольным от первой встречи с сыном, которого не видел больше десяти лет, Паук встал и, подойдя, обнял того:
— Здорово, бродяга. Вот и ты выбрал для себя этот путь…
В ответ Монах не смог вымолвить ни слова, а лишь крепче прижал к себе щуплую фигуру отца.
Державшим зону блатным Фомин пришелся по сердцу. В общем и целом приняли его хорошо, и не потому, что он был сыном «смотрящего». К слову сказать, Паук не сделал бы для Валеры никакой скидки, окажись что не так.
Отталкивала от Валеры людей лишь излишняя жестокость.
Однажды, когда отряд вернулся с работ, один из «мужиков» по ошибке плюхнулся на кровать Монаха в грязной одежде.
Фомин подошел и зло уставился на него. «Мужик» поспешил встать, но на одеяле остались следы опилок.
— Что же ты, тварь, своим говном мне иконку обфоршмачил? — сквозь зубы процедил блатной.
— Извини, Монах, попутал, — попытался оправдаться тот, — я сейчас почищу. Да потом не пидер же я какой, чтобы тебя этим унизить.
— Был не пидер, — криво усмехнулся Валера и, не замахиваясь, ударил «мужика» под ребра так, что у того сперло дыхание и на глаза навернулись слезы.
Не останавливаясь на достигнутом, Фомин продолжал наносить удары, пока «мужик» не свалился с ног, обливаясь кровью.
Это избиение привлекло к себе внимание остальных зеков, и они плотным кольцом обступили чего-то не поделивших между собой осужденных. Никто не вмешивался до тех пор, пока Монах не начал расстегивать брюки, имея ясные намерения «опустить» обидчика, каковым он бесспорно того считал.
— За что-о-о? — взмолился «мужик».
Один из стоящих в стороне «петухов» проблеял:
— Правильно, правильно. Мы давно на этого красавчика глаз положили…
— Усохни, паскуда! — фраза прозвучала как удар хлыста.
Голос принадлежал Никите, «смотрящему» отряда. И хотя он не мог приказать Монаху, бывшему по статусу равным ему, так как принадлежал к свите пахана зоны, все же приблизился к Фомину и спросил:
— Объясни, Валера, братве, в чем виноват Шарик, — он назвал кличку «мужика», — и за что ты собираешься спустить его в «петушатник»?
Монах в резких выражениях рассказал о нанесенном оскорблении.
Однако Никита счел нужным вмешаться.
— Погоди, друг. Я считаю, что за это «опускать» грех. Если я не прав, пусть нас рассудят, — он обернулся к присутствующим.
Один из «отрицаловки», здоровенный детина по кличке Вакула, подал голос в защиту «мужика»:
— Никита прав. Ну дал ты ему по ушам, пусть постирает твою постель, а «марамоить» за это грех. Так можно всем трудягам гребни приделать.
По-видимому, слова двух авторитетных людей возымели свое действие, так как Монах оставил свою попытку и, повернувшись к окружающим, мрачно промолвил: